До 1939 года мы с мамой, папой и двумя братьями жили на Тележной улице, рядом с Лаврой, а с 1939 года на Гаванской улице.
Когда началась война, мне было десять лет, а старшему брату Сереже четырнадцать. Мы были с ним в пионерском лагере. В середине июля нас из лагеря вернули. Младшего брата Колю отправили в эвакуацию, но поезд вернулся, так как уже сильно бомбили (Прим. При организации эвакуации в первые недели войны были допущены серьезные ошибки. Большинство детей направлялось в районы Ленинградской области, фактически навстречу наступавшим частям фашистов. Но и при реэвакуации были просчеты, часто трагические - детей везли обратно в Ленинград, а не в восточные районы страны). Мама работала на Заводе имени Калинина. В эвакуацию с заводом она не поехала, и ее уволили; она устроилась работать в жэк, получала рабочую карточку. Папа работал в Горздравотделе плотником и взял к себе на работу старшего брата Сережу. Меня прикрепили к детскому саду от Фабрики имени Веры Слуцкой, и я ходила туда за обедами. Однажды, когда я шла по Большому проспекту, начался обстрел. Снаряд попал в больницу Ленина, меня отбросило ударной волной, я была вся в крови, но побежала дальше и думала только о том, что нужно получить обед...Папа умер от истощения 10 января 42-го года.
Как-то зимой я нашла на снегу сумочку - рядом никого не было, и я принесла ее домой. В кошельке была карточка на хлеб. Я очень переживала за неизвестную мне женщину, но и "подарку" этому мы были, конечно, страшно рады.
Однажды мы с Сережей стояли в очереди за хлебом, но в тот день хлеб не привезли, и мы остались стоять на ночь. Вместо хлеба нам выдали муку, и когда мы шли домой, ели эту муку горсточками. Дома мама заварила из муки кашки и хотела накормить младшего братика (а он к этому времени уже не вставал). Он сказал, что не хочет есть и чтобы мама отдала его порцию мне, так как я всю ночь стояла в очереди. На следующий день, 18 января, он умер. А 10 марта умер и старший брат.
Как дистрофик я попала в Больницу имени Крупской, а в это время наш дом разбомбило. Маму контузило, она долго лежала в госпитале, и я не знала в каком. В октябре 42-го года меня из больницы прямо в больничном халате и тапках привезли в 58-й детский дом на берегу Невы. Встретила меня Ирина Константиновна, завуч. Маму нашли только в 43-м году. Людмила Ивановна Горовая, сотрудник исполкома, сама водила меня к маме в госпиталь. Потом мама болела туберкулезом и осталась инвалидом. В августе она приехала ко мне на дачу в Мельничный Ручей и жила с нами неделю.
Сотрудники детского дома относились к нам как к родным. Я бывала в гостях у нашей воспитательницы Ольги Ивановны Мерц на Зверинской улице, видела там Павла Лукницкого - он приходил к Николаю Тихонову.
В 1942 году мы ходили в школу №10 на 13-й линии, напротив Морского училища имени Фрунзе. В 1943 году мальчиков и девочек разделили, мальчики остались в этой школе, а девочки учились в школе №3 на Большом проспекте, рядом с пожарной частью. Учителя у нас были просто замечательные, к нам хорошо относились, водили на экскурсии. Особенно запомнилась мне учительница русского языка и литературы Варвара Васильевна Грек, она была очень добрая, частенько поила нас после занятий чаем.
У нас были мальчики Толя Софичев и Коля Фиников. Однажды они убежали на фронт, но их в детский дом привел военный. Коля сказал, что все равно убежит на фронт - и убежал. О его судьбе я ничего не знаю.
В 1943-м или 1944 году нашу группу водили в Дом радио поздравлять военных с 23 Февраля. Передачу вела Мария Петрова.
Из сотрудников детдома, кроме директора и воспитателей, помню Марию Ивановну, она была старшей по кухне. Во флигеле над прачечной жили тетя Наташа, прачка, и дворник дядя Ваня.
В 44-м году на даче в Сиверской я как-то искала землянику за нашей территорией и в кустах нашла гранату "лимонку". Я взяла ее и принесла на дачу, хотя до этого с нами беседовал военный и объяснял, как вести себя в лесу. Гранату у меня взяли мальчишки, мы пошли на речку и стали думать, что бы с ней сделать. Вдруг видим - с горы бегут к нам директор Нина Георгиевна и завуч Ирина Константиновна, и лица у них белые как мел. Ирина Константиновна схватила "лимонку" и бросила ее в воду; к счастью она не разорвалась. Ну, конечно, досталось нам сильно. Приходил военный, снова беседовал с нами и сказал, что я родилась в рубашке.
Однажды утром мы вышли во двор и увидели, что весь пруд рядом с дачей забит солдатами, - они стирали и мылись. Они были без формы, и мы испугались - подумали, что это немцы. А днем этих солдат, которые, как оказалось, просто прибыли на отдых, награждали. Вечером у них показывали кино "Старый Чикаго", и они пригласили нас. Я сидела на коленях у какого-то военного, он кормил меня конфетами и сахаром, и я уснула.
Поэт Николай Семенович Тихонов подарил нам собачку - белого шпица. Это было чудо, потому что в городе давно уже не было никаких собак. Мы назвали его снежок. Однажды зимой мы катались по Неве на финских санях. Вдруг начался обстрел, собака вырвалась, металась в панике, ее поймали с помощью милиционера. А вскоре она умерла.
После войны рядом с детдомом (угол набережной и 16-й линии) пленные немцы восстанавливали разрушенный дом. Помню, что ненависти к ним у нас не было, мы их даже жалели. Однажды они попросили нас сварить им три картошки. Мы пошли на кухню и спросили, можно ли сварить. Одна из работниц, тетя Шура, рассердилась на нас (у нее погибли два сына), сказала: они ваших родных убили, а вы их жалеете. А тетя Дуся все же сварила картошку, и не три, а больше, и еще дала соленых огурцов и немного хлеба. Когда мы принесли все это немцам, они заплакали, сказали, что никогда этого не забудут.
27 января 44-го года мы были на Дворцовой площади. Репортаж о празднике вел известный журналист Лазарь Маграчев, который бывал в нашем детском доме.
То, что я попала в этот детский дом, было просто подарком судьбы - он был для нас действительно родным домом.
После войны я еще оставалась в детском доме, так как у моей мамы был туберкулез и ей не разрешали меня забирать. А потом ей стало лучше, она пошла работать и в 1947 году забрала меня домой. Я поступила в школу рабочей молодежи на 22-й линии, но там было столько шпаны и даже бандитов, что пришлось оттуда уйти. Почти всю жизнь я работала на Заводе имени Калинина.
« Последнее редактирование: 16 Oct 2016, 00:12 от люблюпитер »
Об авторе: Галина Зимницкая (1927-1996) до войны успела закончить шесть классе. Во время блокады служила бойцом в Пожарно-комсомольском полку (с февраля, сентября 1942 г.), затем устроилась на кондитерскую фабрику им. Микояна в ФЗО. В основном, работать приходилось вне фабрики - на оборонных работах, торфоразработках, разборке домов. В 1943 г. поступила в Художественное Промышленное училище на Таврической улице, а в 1944-м перешла на «Ленфильм» учеником гримера. В 1956 г. окончила Политехнический институт, стала инженером электронной техники и работала до 1981 г. в объединении «Светлана».
Этот дневник я, четырнадцатилетняя девочка, вела во время блокады Ленинграда. Очень хочется, чтобы осталась память о ребятах, ушедших из жизни так рано; чтобы не стерлись имена людей, которым не суждено было испытать радость победы над фашизмом... И еще хочется ответить на вопрос, однажды заданный мне: «Вот ты гордишься, что пережила блокаду. А почему ты ее пережила? Почему тысячи людей погибли от голода, а ты осталась жива?».
В двух словах о таком не расскажешь. Поэтому я и откорректировала свой блокадный дневник с детскими записями в ученических тетрадях, ничего не убавляя и не прибавляя в описываемых событиях. Может быть, мне удастся хотя бы частично ответить на вопросы, интересующие людей, не познавших, к счастью, ленинградской блокады.
* Дневник Г. К. Зимницкой любезно предоставлен для публикации ее дочерью Инной Александровной Черноморской.
– Мы жили на Большой Охте, на Большой Пороховской улице. Мне здесь семь лет, – говорит она, показывая черно-белые предвоенные снимки. – Все эти фотографии делал мой отец – Михаил Борисович Пельтинский. Он был очень талантливый человек, хотя высшего образования у него не было. Он прекрасно разбирался в механике, руки у него были золотые, и он был чрезвычайно одарен музыкально – не зная нот, схватывал любой мотив на лету, прекрасно играл на рояле, что меня всегда приводило в восторг. Еще он, как фотограф, халтурил иногда на свадьбах, на похоронах, чтобы семью содержать. Мама до войны не работала. Жили мы по тем временам очень прилично. А вот эту фотографию он сделал в день объявления войны. Папа взял фотоаппарат, мы спустились вниз, он нас сфотографировал и тут же сделал снимки. И на следующий день забрал эти фотографии с собой. Его призвали 23 июня – на следующий день после объявления войны. Он работал шофером, и шофером же на деревянной полуторке ушел на войну. И погиб в августе 41 года где-то под Ленинградом. Сначала пришла бумажка, что он пропал без вести, а потом – много-много позднее – мама посылала куда-то запросы – прислали бумагу, что он погиб. – А могилы нет? – Да какая могила, вы знаете, что тогда под городом творилось? Об отце я больше никогда ничего не слышала …никогда, ничего. – Сколько лет ему тогда было? – 35, всего лишь 35, – говорит Валентина Михайловна и после долгой паузы добавляет. – Вот и всё. Больше мы ничего никогда о нем не слышали. Даже ни одного письма не было. Ни единого. – Когда началась война, и отца забрали, мама должна была пойти на работу. Еще были живы ее родители, которые тоже жили на Охте, и мы переехали к ним и жили впятером в одной комнате в двухэтажном деревянном доме, наша улица упиралась в Большеохтинское кладбище. Работать мама устроилась на «Северный пресс» – это Малая Охта, на Таллинской улице между Новочеркасским проспектом и Невой. Там был большой военный завод. Транспорт очень быстро перестал работать, и мама ходила туда пешком. И возила туда на саночках мою сестренку, потому что там при заводе был детский садик, и детей там подкармливали. Нева от нас была близко, поэтому с водой больших проблем не было – ходили туда за водой. В самом начале войны в нашем дворе жильцами были вырыты блиндажи, чтобы использовать их в качестве бомбоубежищ. И первое время, когда начали бомбить, – тогда еще обстрелов не было, только бомбежки, – все жильцы спускались в эти блиндажи. Однако очень быстро эти блиндажи опустели. Во-первых, холодно – в доме всё-таки потеплее, как-то топили, у всех были сделаны буржуйки. Буржуйки делали в начале войны за хлеб, тогда это еще было возможно. А, во-вторых, люди решили – лучше умереть сразу под бомбой, чем потом от голода. Это было решение буквально всех. – Да, мне бабушка тоже рассказывала, что сначала она с двумя детьми бегала в бомбоубежище, а потом решила – будь что будет, если погибнут, то вместе и сразу. – Да, тогда очень многие приняли такое решение. В сентябре я пошла в школу, во второй класс. Школа была где-то в подвале, сначала там было электричество, потом и его не стало. Ходила я, наверно, до ноября. Там было очень холодно и темно, и в школу я ходить перестала. Мама мне потом рассказала, да я и сама помню, как я ей сказала: «Мама, зачем ходить в школу? – всё равно ведь умирать». И я перестала ходить. Дома-то тепло. А тепло дома было потому, что в комнате была буржуйка, а на кухне была плита. И эту плиту каждый день топили соседи, потому что у них не было печки. И я ждала с нетерпением, когда же кончат топить плиту, и можно будет на нее на уголок сесть. Она же теплая. А в комнате топили буржуйку – на буржуйке готовили, если это можно назвать готовкой, и кипяток кипятили. С осени, я не помню, до какого времени – уже снег был, значит, это был ноябрь, – я ходила в нашу старую квартиру, где мы жили до войны, – топить печку у соседей. Потому что печка была общая – нашей комнаты и соседской, и топка была одна. Я ходила каждый день топить печку, пока соседи еще там были. И еще с начала осени я даже кормила кошку. Ну, кошка очень быстро исчезла…но топить я ходила долго, до декабря наверно…, потому что я помню, что ходила по снегу. А так как наша улица упиралась в кладбище, а у очень многих не хватало сил довезти своих покойников до кладбища, то весь Среднеохтинский проспект и участок около самого кладбища был уставлен санками с покойниками. Но, вы знаете, у меня не было никаких переживаний по этому поводу. Я не боялась покойников абсолютно, хотя мне было всего десять лет. Видимо, всё уже притуплено было. – Бывали во время блокады и радостные дни. Однажды я, идучи топить печку, набрала целую пригоршню настоящего желтенького гороха. По-видимому, машина шла, и из нее рассыпалось. Я шла и по штучке собирала, сосала потом эти горошины до вечера. Вот еще вспомнила – во время блокады был радостный день, когда нам вместо хлеба выдали муку – белую муку – это был верх счастья. Никаких дрожжей конечно не было – мука и вода. – Практически маца… – Нет, соль у нас была – маца, насколько я знаю, делается без соли… А еще мама однажды сходила в нашу старую квартиру и подмела буфет. В буфете же всегда что-нибудь просыпается. И вот она там всё вымела и принесла домой пакетик крупы. И из этой крупы мы сварили суп. А в другой раз мама ходила в гости к родственникам отца на Декабристов – с Охты пешком – и принесла подарок – мисочку студня, сваренного из ремней. Очень вкусный был студень, я отлично помню, всем досталось по кусочку. Недалеко от нас была огромная барахолка – там продавали мебель и антиквариат, который еще сохранился с довоенных времен. А у мамы была очень красивая дореволюционная масленка, которая досталась ей от бабушки, – ангел, везущий повозку с цветами, – очень красивая штучка была. Так вот, за эту штучку мама, очень довольная, принесла с барахолки пол-литровую баночку квашеной хряпы. А когда мы перед эвакуацией продали мебель из двух комнат, этого хватило, чтобы всему нашему семейству несколько дней делать манную кашу. Дед умер 13 февраля 1942 года. Дед был очень знаменит на Охте, и похоронили его по всем правилам, на Большеохтинском кладбище, в могиле и даже в настоящем гробу, который сделали из досок от отцовской фотолаборатории. А когда деда похоронили, – разобрали его постель и обнаружили много-много кусочков черного хлеба. Всем давали и ему тоже, а он не ел, а прятал-прятал… Он болел воспалением легких, а умер просто от голода, потому что даже этот хлеб не ел, оставлял, чтобы мы съели. Конечно эти кусочки хлеба стали нам каким-то подспорьем, нам потом каждый день выдавался сухарик, и это нам помогало как-то выдюжить. – Когда выяснилось, что мы можем уехать в эвакуацию, – маме сказали – да ты с ума сошла, Зинаида! Разве ты доедешь? Ты только мучать будешь себя и детей. Тебе не доехать. Маме было 30 лет, а выглядела она на 70, можете себе представить? Самая крепкая из нас была бабушка – мамина мама. Эвакуировали нас в марте 42 года, одними из первых. Лед еще был достаточно крепкий. Нас везли на грузовиках по Ладоге. И бомбили, а вокруг были полыньи, и машины проваливались. Мы проскочили, хотя нас бомбили – это я отлично помню. Мы ехали в кузове, верх был брезентовый, а борта деревянные, и на них на крюках были подвешены доски. Вот на этих досках мы и сидели. А брезент сзади был не закрыт, хотя было очень холодно. – Чтобы прыгать? – Да. На всякий случай, чтобы можно было прыгать. И вот я видела: на моих глазах под лед ухнула машина сзади нас. Нас бомбили, мы проскочили, а попало перед следующей машиной, и она ухнула в полынью. На моих глазах. Я же большая была – мне уже десять лет было – отлично это помню. Когда мы переехали через Ладогу, нас выгрузили и сразу накормили. Это было очень опасно, потому что там понимали, что мы были очень оголодавшие, и давали даже не по одной порции, тем, кто очень просил. А это было очень опасно. Там, я даже помню, был суп с картошкой – всю зиму мы картошки даже не нюхали, а тут был суп с картошкой, и мы на нее набросились. И очень многие тут же схватили дизентерию. Погрузили нас там в теплушки. Там не было ни нар, ничего – все ехали на полу. У кого какие вещи были, те на своих вещах и сидели. Лежать там было абсолютно не на чем. По пути нас конечно подкармливали. Мама ходила с какими-то судочками, кастрюльками, что-то приносила, и мы ели, но всё равно в пути было очень голодно. – По пути люди тоже умирали? – У нас в вагоне за две недели пути, пока нас везли в Калининскую область, – я не знаю, сколько точно, – но много людей умерло. Открывали двери теплушки и умерших выбрасывали. У нас бабушка, которой было 57 лет, – она была самая крепкая из нас – она по приезде в Калининскую область на третий день умерла. Прожили мы в Калининской области три года, я там училась в школе. Оттуда мы уехали в июне 45 года по вызову отцовских родственников (чтобы вернуться в Ленинград после эвакуации, требовался вызов, иначе не прописывали – прим. автора). – Вернувшись в Ленинград, мы несколько месяцев жили в одной комнате с родственниками, а потом в этой же квартире освободилась малюсенькая комната 6,5 метров – бывшая людская – и эту комнату отдали нам. И вот мы втроем семь лет жили на шести с половиной метрах. Я спала на шкафу – двустворчатом, еще довоенном. Мама там сделала полати, и я туда залезала по трубе парового отопления. Ну ничего, мы жили там хорошо. – Мама больше не вышла замуж? – Нет, ну что вы, даже речи об этом не было. 30 с лишним лет… что вы – две дочери, нас кормить надо было – какое замуж. А потом, мужиков же перебили во время войны, замуж не за кого было выходить. Молодые девчонки оставались одинокими, а тут женщина за 30… Нет, она положила свою жизнь на то, чтобы нас с сестрой выкормить и выучить – честь ей и хвала. Мама у меня была замечательная, – не скрывая слез, вспоминает Валентина Михайловна.
По просьбе своего внука Литвинова Дмитрия, моя мать Нурланова Т.Н.(1921-2013) написала воспоминания о блокаде. К её 87-летию я набрала на компьютере рукописный текст и распечатала. А вскоре мама тяжело заболела. Она умерла 2 марта 2013 года.Всю блокаду жила на территории психиатрической больницы им.Скворцова-Степанова на Фермском шоссе.
Это был воскресный день, очень тёплый и солнечный. Мы с моей ближайшей подругой Валей Казаковой с утра ушли в баню на Костромском проспекте. Когда вышли оттуда сразу заметили какое-то напряжение в лицах идущих нам навстречу людей. Люди собирались группками, чувствовалось, что они что-то обсуждают, у некоторых на глазах были слёзы.
Встретили кого-то из знакомых и спросили, что, случилось что-нибудь? И получили ошеломивший нас ответ: «Вы что, не знаете ещё? Молотов выступал. Война началась».
Как всегда вечером и этого дня мы собрались своей группой у меня на крыльце. Все были страшно подавлены и растеряны. Говорили, конечно, только о войне. Хотя мы ещё совсем не представляли себе, что ожидает нас впереди. Сговорились, что на следующий день пойдём все в школу. Считали себя обязанными то же что-то предпринимать, что-то делать.
Но мы были молоды, поэтому и в этот вечер отправились кататься на лодках на озеро. Мальчики наши, как всегда, пробовали шутить, но уже без особого настроения.
Первая воздушная тревога в Ленинграде была уже в первый день войны. Возвращаясь домой после катания на лодках, около двенадцати часов вечера я услышала вой сирены.
У нас дома в это время находилась в гостях тётя Фрося, жена папиного брата Василия. Она приехала на экскурсию в Ленинград вместе с группой других учителей из города Камышина. Известие о начале войны и первая воздушная тревога так их напугали, что они буквально на следующий день уехали из Ленинграда к себе в Камышин.
С первых же дней войны населению города было предписано проводить целый ряд мероприятий. О них обычно сообщалось по радио в такой примерно форме: «В целях уменьшения последствий от вражеских налётов всему населению рекомендуется произвести заклеивание бумагой стёкол в окнах». И мы все полосками бумаги заклеили крест-накрест каждое стёклышко в оконных рамах своих квартир. Эту же работу нам поручили проделать и в школе, когда мы туда пришли, горя желанием сделать что-либо полезное. В тех местах, где не было бомбоубежищ в зданиях, рекомендовано было на случай воздушных налётов сделать укрытия в земле около своих домов.
Мы тоже всем домом вырыли траншею зигзагообразной формы в конторском саду под деревьями. Руководил этой работой наш папа. Как бывший участник войны 1914 года он знал, как это делать. Траншея получилась довольно глубокая, стены и потолок её были обшиты досками, сверху насыпали слой земли. В траншее была даже сделана скамья вдоль стенки, чтобы можно было сидеть. В первые месяцы войны, как только раздавался сигнал воздушной тревоги, мы выходили из дома и бежали в укрытие, где находились до отбоя, пережидая налёт.
Первый раз бежали действительно в страшной тревоге, захватив с собой то, что попалось на глаза. Помню, как наша соседка Вера Петрова, у которой было двое маленьких детей, годовалый сынишка Валик и дочка Нина чуть постарше, услышав сигнал воздушной тревоги, схватила сынишку на руки и мешок, в который сунула в спешке кусок мыла и старые стоптанные Нинины сапожки. С этими вещами и прибежала в траншею. Когда возвращались в дом после отбоя на крыльце, посмотрела, что в мешке и вместе с нами смеялась над собой, над своей паникой.
Очень уж неприятный, воющий звук был у сирены. Слышны нам были и звуки летящих самолётов. Скоро мы научились по звуку отличать наши самолёты от немецких. У немецких был какой-то воющий звук.
Во время налётов начинали стрелять наши зенитные батареи, которые были установлены и на территории больницы. Во время тревоги запрещалось ходить по улицам, но у нас на Удельной никаких постов не было. Первое время Боря Пейбо частенько прибегал ко мне из своего дома в Озерках во время воздушной тревоги, пока однажды его чуть–чуть задело осколком от зенитного снаряда. Осколок длиной 5-6 см разорвал полу пиджака, оторвал пуговицу. Боря подобрал его с земли и принёс мне. Этот кусочек железа долго хранился у нас в ящике стола. Мой папа, открывший ему дверь на его стук, пожурил его: «Нельзя, молодой человек, так рисковать, могло и в голову попасть».
В ожидании возможного возникновения пожаров от бомбёжек рекомендовано было все наиболее ценные вещи зарыть в землю. В наших дровяных сараях все соседи вырыли глубокие ямы, спустили в них сундуки и ящики, в которые уложили всё наиболее ценное и засыпали сверху землёй.
Но скоро мы поняли, что самолёты летят мимо нас на Ленинград. На Удельной не было интересующих их объектов. Действительно за всё время войны в районе станции Удельная не упала ни одна бомба, ни один снаряд. Поэтому осенью мы уже перестали прятаться в траншею при объявлении воздушной тревоги. Все зарытые в сарае вещи откопали. За это время они успели сильно отсыреть и едва не попортились.
В июле месяце наша ходьба в школу увенчалась успехом: нас отправили на строительство оборонительных укреплений, мы говорили «на окопы». Получилось как-то очень скоропалительно. Мы пришли в школу только вдвоём с Валей Казаковой, и нам было велено быстро собраться и через час явиться к Выборгскому райсовету, откуда нас повезут на работу. Мы не смогли даже оповестить кого-либо из наших ребят, едва успели собраться, взяв с собой мешочки, куда положили самое необходимое и отправились вдвоём. Боря Пейбо на меня за это очень обиделся и сказал моему папе, когда пришёл к нам вечером и меня не застал: «Раз она уехала, я тоже уеду», и действительно уехал на Выборгское направление, где их группа была очень долго, почти до сентября.
У Выборгского райсовета, куда мы явились с Валей, собралась большая толпа – едва разобрались в какой группе мы в списке. Доехали на поезде до станции Пудость (Гатчинское направление), где выгрузились и пешком дошли до какой-то небольшой деревушки.
Организовано всё было плохо. Группа была прислана большая и при распределении по домам «на постой» места в деревне хватило не всем. Мы с Валей попали в их число. Нас семь человек поселили в бане где-то на отшибе от деревни.
Особенно плохо было организовано питание: выдавали хлеб и другие продукты сухим пайком. Предполагалось, что будем варить еду себе сами, там, где живём. Но если те, кто остановился в деревне, могли готовить у хозяев, то нам готовить было не на чем и мы в основном ели только хлеб и то, что можно было не варить. В общем, были полуголодные. Но нам повезло: однажды к нашей бане подошла группа солдат во главе со старшим сержантом и обнаружила нас, девчонок. Они располагались где-то поблизости от нас и занимались военной подготовкой, перед отправкой на фронт.
Сержант, не очень уже молодой человек, расспросил нас, кто мы, откуда и чем занимаемся и, узнав про наши мытарства с питанием, стал приносить нам со своей полевой кухни в солдатских котелках то суп, то кашу. Мы были ему, конечно, очень благодарны за это. Велел нам остерегаться и ночью не спать всем сразу, а по очереди дежурить, так как в деревне, по его словам, есть озлобленные люди, финны и немцы, которых выселяют. Но мы, поработав днём, настолько уставали, что засыпали все сразу. Сержант, обнаружив это, даже перенёс свой сторожевой пост так, что бы дежурившему солдату была видна наша избушка. А мы из своего окна видели его силуэт и спали спокойно. К сожалению это продолжалось недолго. Однажды мы не увидели стоящего на посту солдата, и никто к нам больше не пришёл. Очевидно, их отправили на фронт. Мы долго и с благодарностью вспоминали этого сержанта и желали ему остаться живым.
Рыли мы противотанковые рвы, очень глубокие. Со стороны смотрелось это очень впечатляюще: на большом пространстве копошилось в земле множество людей. Рыли в несколько уступов: нижние бросали землю на более высокий уступ, те в свою очередь перебрасывали её ещё выше. Конечно, было очень тяжело: тяжёлые лопаты, тяжёлая земля, надо было не отставать от других. Уставали быстро. Руководили работой военные. Часто над нами появлялись немецкие самолёты, очевидно, разведчики. В это время начиналась стрельба наших зенитных батарей. Они были хорошо замаскированы, и мы их не видели, пока не начиналась стрельба. Иногда осколки зенитных снарядов долетали и до нас. Но я не помню, что бы кто-то получил ранение при этом. Правда мы могли этого и не знать. Но очевидно опасность всё же была. Нас специально инструктировали, как себя вести во время появления самолётов. Работу надо было прекратить, присесть в окопе спиной к стенке, а над головой выставить лопату, как щиток, прикрывая им голову.
Один раз во время такого налёта я получила царапину в области лба. Чем меня царапнуло, я так и не могла определить. Но кровь полилась сильно, хотя царапина была поверхностная. Все переполошились и я, конечно, тоже испугалась. Прибежала медсестра, сопровождавшая наш отряд. Она оказалась мне знакомой, так как работала в 3-ей Психиатрической больнице и была от больницы «мобилизована на оборонные работы», как тогда говорили. Она сделала мне перевязку и успокоила, что царапина неглубокая.
Кто-то из знакомых видел меня с перевязанной головой, и эти сведения дошли до мамы. Мама, конечно, очень заволновалась и даже собиралась ехать разыскивать меня. С этой целью она обратилась за помощью к председателю местного комитета больницы Анне Павловне Рогачёвой. Та, выслушав её, сказала, что вернулась с оборонных работ Шурочка, она сопровождала колонну школьников, может быть, она что-нибудь знает. Шурочка и оказалась той медсестрой, которая накладывала мне на голову повязку. Она успокоила маму.
Пробыли мы этот первый раз на окопах недели полторы и нас отпустили на отдых, заменив другой группой. Настроение у нас в это время было, наверно, ещё не очень плохое, так как я помню, что приехала домой с огромным букетом полевых цветов – жёлтых ромашек, собранных мною на поле в районе Пудости. До этого такие ромашки мне никогда не встречались. Букет был такой огромный, что его пришлось поставить в ведро.
Через некоторое время, в конце июля или начале августа нас отправили на окопы второй раз. Опять на Гатчинское направление. На этот раз мы доехали до станции Мариенбург. По дороге в районе станции Красное село видели последствия бомбёжки, которая произошла незадолго до проезда нашего поезда. Наш поезд проследовал станцию без остановки ускоренным ходом. Но мы всё же успели заметить и разрушенный вокзал и ещё не убранную платформу, на которой валялись какие-то окровавленные обрывки, в которых трудно было что-либо различить. Дальше ехали очень взволнованные и подавленные увиденным. На этот раз расположились в большой деревне, где места хватило всем. Организовано всё было уже гораздо лучше, чем в первый раз. Мы регулярно получали горячее питание. Вспоминая потом, мы сами очень удивлялись тому, как много мы могли в это время съесть. На группу в семь человек мы приносили большое эмалированное ведро каши с маслом и всю её за один раз съедали. Хозяева дома, где нас поселили, ничего не жалели. На огородах было много зелени, огурцы, картошка. Они уговаривали нас не стесняться и всё это есть. «Всё равно уходить придётся, всё пропадёт». Чувствовалось уже, что напряжение нарастает. Через деревню всё время шли беженцы, уходящие от немцев, гнали перед собою скот. Говорили жителям нашей деревни: «Уходите, немцы близко».
Во время работы над нами стали появляться немецкие самолёты, несколько раз они снижались с каким-то рёвом и начинали обстреливать работающих. Было в эти минуты очень страшно. Стали выходить на работу не днём, а уже в сумерки и работали, пока видно было. Мы, конечно, стали волноваться, особенно, когда стали собираться и уходить и жители нашей деревни. Они говорили нам: «Девочки, уходите, попадёте к немцам». Наконец, наши руководители получили приказ вывезти из района работ группы школьников. Уходили мы уже бегом, нас очень торопили. Шли мы не на ту станцию, на которую приехали, а на более близкую к Ленинграду. Сначала шли по дороге, но потом появились самолёты. Один из них резко пошёл вниз, прямо на нашу колонну. Нам скомандовали сначала «Ложись!», а потом «Всем в лес!», который был с обеих сторон дороги. Так по лесу и бежали до станции, где погрузились в поезд.
На этот раз я явилась домой не только без букета, но даже без своего мешочка – рюкзачка, не помня, где и когда я его потеряла. Больше нас на окопы не посылали. В начале сентября, вскоре после моего возвращения мы впервые услышали слово «блокада». Тогда для нас оно означало ещё только полное окружение немцами нашего города. Но мы совершенно ещё не представляли себе, что принесёт с собой это слово нам, жителям Ленинграда в недалёком будущем.
В наш повседневный лексикон входили всё новые и новые слова, которых до этого не было: мобилизация, эвакуация, светомаскировка, а позднее, дистрофия.
Мобилизация мужчин началась с первых же дней войны. Подлежащим призыву приносили повестки явиться в военкомат, некоторые, не дожидаясь, шли в военкоматы сами. Жёны и матери всячески уговаривали близких подождать повестки, хотя понимали, что надеяться не на что.
Нашу семью мобилизация не коснулась: папа был инвалид и не подлежал призыву, братьев у нас не было. Но уходили на фронт наши соседи, отцы и братья моих подруг, уходили школьные товарищи. И мы вместе со всеми очень переживали за них. Одним из первых мобилизовали нашего соседа по квартире Колю Петрова. Его жена Вера осталась с двумя маленькими детьми Ниной и Валиком. Очень скоро пришло извещение о его гибели, как тогда говорили, «похоронка».
Мобилизовали почти сразу отца моей ближайшей подруги Вали Казаковой – Ефрема Ивановича Казакова. Бывшего моряка, его снова взяли во флот и отправили в Таллинн, оттуда пришла только одна весточка, и больше никаких известий не было до конца войны, но не было на него и похоронки. Брат Вали Сергей Казаков служил в это время срочную службу в десантных войсках. От Сергея пришла тоже только одно письмо, и больше ничего не было. Валя и её мама Елена Ивановна очень плакали и переживали за них. Забегая вперёд, хочу рассказать об их судьбе. Ефрем Иванович был тяжело ранен при отступлении из Таллинна, попал в плен и всю войну находился в концентрационном лагере. После освобождения нашими войсками этого лагеря Елена Ивановна получила письмо, в котором ей сообщили, что Ефрем Иванович жив, но по состоянию здоровья не может приехать самостоятельно, нужен сопровождающий. Елена Ивановна собралась и поехала за ним. Когда они приехали, увидев его, мы все просто ужаснулись, хотя во время блокадной зимы насмотрелись на дистрофиков. Он уходил ещё далеко не пожилым человеком, красивым и статным, высокого роста. А тут мы увидели старика, совершенно лысого, беззубого. Это был скелет обтянутый кожей. У него были парализованы рука и нога. Первое время он даже не мог говорить, всё время плакал. Совсем он так и не поправился, но ходил, волоча ногу, и до конца своих дней находился в подавленном настроении и часто плакал. Брат Вали Сергей был выброшен на парашюте и сразу же взят в плен вместе с остальным десантом. Несколько раз пытался бежать из плена, и ему это удалось, и он после побега был даже принят в состав нашей наступающей армии и после окончания войны ещё некоторое время находился в Германии в составе наших войск.
Наш одноклассник Жора Ганюшкин пошёл в военкомат сам, не дожидаясь повестки. Он был старше меня и понимал, что его всё равно призовут. К сожалению, Жора погиб в первую же зиму на Ленинградском фронте. Поговаривали, что он умер от голода в госпитале. В армии солдаты тоже голодали, а ему из-за его большого роста еды надо было больше, чем другим.
Помню, что у нас в Педиатрическом институте был бухгалтер двухметрового роста, так ему давали не одну, а две продуктовые карточки. Правда, было это уже в 1943 году. Два наших одноклассника сразу после окончания девятого класса (ещё до начала войны) пошли в Военные училища: Лёша Овсянников, мой сосед из соседнего дома и Женя Болотский, друг Бори Пейбо. Женя сначала писал мне бодрые письма, в которых изображал себя «образца 1941 года» в военной форме и прочей амуниции (он хорошо рисовал). Когда началась война, мы, одноклассники, очень волновались за их судьбу, считая, что их сразу же отправят на фронт и им придётся хуже всех. Но они оба остались живы, хотя и прошли всю войну.
Тяжелее всего пришлось тем молодым ребятам, которые были старше нас. Так из класса моей сестры Жени (она старше меня на два с половиной года) погибли на фронте почти все мальчики. В живых остался один Великотный, который учился в Высшем Военно-Морском училище.
Во второй половине 1942 года или начале 1043 года были мобилизованы в армию и многие девушки. Из моих знакомых больничных девушек в армию ушли Вера Спрингель, моя одноклассница, и Люся Куксенкова, одноклассница Жени. Обе остались живы. Слово эвакуация стало нам знакомо тоже с первых дней войны. Спасая от бомбёжек, срочно эвакуировали из Ленинграда детей сначала в ближайшие области. Но очень скоро по мере приближения немцев к городу часть детей были возвращены в Ленинград (за ними поехали и привезли их матери), а остальные были эвакуированы вглубь страны, где прожили в детдомах до конца войны. Уже в августе началась эвакуация предприятий, музеев, учебных заведений. Эвакуировали и часть больницы вместе с персоналом. Одними из первых эвакуировались со своим производством наши соседи по квартире Норманны (отец, мать и сын Лёня). Они уговорили нас поставить к нам в комнату их ещё хороший диван с высокой спинкой, чтобы сохранить его до их возвращения. Уезжая в эвакуацию, люди оставляли все свои вещи, не надеясь на их сохранность.
Вскоре в их комнату вселили двух медсестёр, работающих в больнице, а живших в центре города, где было опасно и трудно добираться оттуда пешком на работу.
Перед нашей семьёй вопрос об эвакуации не стоял. Маленьких детей у нас не было. Больница, где работали родители, продолжала функционировать. Самим ехать нам было некуда. Могла бы уехать в эвакуацию Женя со своим Гидрографическим техникумом, где она училась на 2-ом курсе, но папа был категорически против этого, да и она сама не решалась уехать куда-то от семьи. Папа считал, что семья должна быть вместе, полагая, что как-нибудь переживём. Ведь они (родители) уже имели опыт войны и революции и не очень боялись.
После эвакуации техникума Женя осталась как бы ни у дел. Её никто никуда не посылал. На оборонные работы она не ездила. Просидела всю войну в Удельной и ни разу не попала ни в бомбёжку, ни под артобстрел. Наша соседка тётя Зина Архипова в начале лета отправила своих дочерей Люсю и Майю в деревню к своей матери в Псковскую область и они оказались в немецкой оккупации и вернулись в Ленинград только после освобождения Пскова нашими войсками. Совершенно неожиданно для меня, эвакуировался из Ленинграда мой друг Боря Пейбо. Сначала он долго не появлялся у меня, так как был на оборонных работах на Выборгском направлении, где их задержали дольше, чем нас. Потом кто-то мне сообщил, что он эвакуировался. Сначала я этому не поверила, узнать было не у кого. Дом их в Озерках был закрыт. Потом от него пришло письмо из Новосибирска. Оказывается его в срочном порядке (он даже не смог прибежать проститься со мной), родные уговорили на эвакуацию. Он уехал вместе с тёткой, родной сестрой его матери. Тётка была партийным работником, эвакуировалась из Ленинграда с каким-то институтом в Новосибирск и вместе со своими детьми устроила эвакуацию и ему. Он страшно ругал себя в письме ко мне, считая, что он «смалодушничал и сбежал».
Особенно бичевал себя он ещё позднее, когда получил от меня первую открытку. «Хотя твоя открытка была наполовину зачеркнута цензурой, но я всё-таки разобрал, сколько уже умерло или погибло наших общих знакомых», - так писал он мне об этом. Но, конечно, хорошо, что он уехал. Навряд ли бы он выжил в той обстановке, которая сложилась потом. Он фактически оставался один в доме. Мама его была мобилизована и находилась на казарменном положении в госпитале в Ленинграде. Сестра его ещё до начала войны уехала в Среднюю Азию на киносъёмки. Она мечтала стать киноактрисой и снималась в массовках. В Новосибирске в 1942 году Боря был мобилизован и попал сначала в училище в Молотове, а потом в морскую авиацию и служил всю войну на Севере. Специальность его называлась «фотограмметрист-дешифровщик».
Мы переписывались с ним очень часто всю войну. В моём альбоме много фотографий, присланных им мне в тот период. На Севере он увеличил с маленькой моей фотографии, посланной ему, большой портрет и переслал его мне. Сейчас портрет тоже в альбоме – единственный мой большой портрет. Осенью 1941 года эвакуировались с производством своих родителей мои одноклассники, с которыми я тоже дружила – Юра Чернышёв и Арсик Барабанов. Юра Чернышёв прислал мне только одно письмо из Череповца. Помню, там были такие слова: «Ты, конечно, решила, что пришло долгожданное письмо от Бориса, нет, это меня чёрт занёс в Череповец». Больше от него писем не было. Позднее мы узнали, что оба они были мобилизованы и погибли на фронте.
Эвакуировался со своим заводом – Оптико-механическим (ГОМЗ), где он работал мастером, папин земляк и друг Николай Иванович Шабович. Это было уже в ноябре или декабре месяце, когда стал лёд на Ладожском озере и снова стали вывозить людей из Ленинграда. К этому времени дядя Коля, как все ленинградцы, уже сильно ослаб, был очень худым с отёками на лице и ногах. Перед отъездом он пришёл к нам попрощаться. Сомневался, доедет ли. Рассказал о своей беде, которая с ним приключилась. У дяди Коли в Озерках был собственный домик на берегу озера, большой огород и даже корова. Собственно, корова была не его, а ещё одного знакомого, папиного земляка, который жил на проспекте Энгельса, то есть в черте города. В период, когда запретили держать в городе какую-либо живность, чтобы не резать корову, которую им было всем очень жаль, папа познакомил этого земляка с дядей Колей. Тот забрал корову к себе в сарай. С того времени эта корова была у них как бы общей. Сообща заготавливали для неё сено и другие корма. А молоко делили пополам. Нам тоже перепадало молоко, мы время от времени ходили к ним за молоком с бидончиком. В ноябре стал вопрос, чем кормить корову, так как и дуранду, и жмыхи, которыми раньше кормили животных, люди ели сами. Корову пришлось зарезать. Помню, что и нам кое-что досталось: привезли от них на саночках коровью голову и кое-что из внутренностей. Это, конечно, очень поддержало нас в ту голодную зиму. Мясную тушу положили в сарай: уже стояли сильные морозы. Но в одну недобрую ночь мясо из сарая украли. Это событие сильно подкосило здоровье и настроение дяди Коли и он решился на эвакуацию. Уехал он вместе с женой и дочкой, оставив дом под присмотр соседа. Сосед оказался непорядочным человеком и в дальнейшем обманным путём завладел этим домом, оформив его на себя. И когда дядя Коля с семьёй возвратился из эвакуации, сосед дом ему не возвратил. Пришлось дяде Коле жить в общежитии завода на Чугунной улице, а позднее он опять выстроил себе дом, но уже на станции Всеволожская.
Дяде Коле обязана наша Женя тем, что именно он устроил её, не имеющую соответствующего образования, на работу на свой ГОМЗ на должность инженера – планировщика, где она и проработала всю свою жизнь.
Эвакуация продолжалась и зимой, после Нового года. Уже после смерти нашего папы уехала из Ленинграда Женина подруга Таня Шитова. Папа её тоже умер, и она уехала с мамой и младшими братом и сестрой. Она очень просила нас забрать к себе кое-какие вещи, а главное, швейную ножную машинку, чтобы та не пропала. С большими трудностями, по совершенно не расчищаемым дорогам, увязая в глубоком снегу, мама, Женя и я таскали эти вещи на саночках. Кроме швейной машинки привезли к себе ещё большой обеденный стол и кое-какую одежду. После окончания войны Таня возвратилась в Ленинград с сестрой и братом, а мама её умерла по дороге или уже в эвакуации. Таня поселилась на станции Дибуны. Вещи её мы возвратили, чему она была очень рада, особенно швейной машине.
В сентябре месяце сорок первого года с некоторым опозданием начался учебный год в школах города. Стали заниматься и мы, только не в той, в которой учились раньше, № 31 на проспекте Энгельса, а в школе № 9 на Костромском проспекте, более близкой к моему дому. В 31 школе был развёрнут госпиталь для раненых.
Несмотря на то, что были собраны учащиеся из нескольких школ, в нашем десятом классе оказалось не так уж много ребят, и потом с каждым днём это количество уменьшалось: кто эвакуировался, кто устроился на работу, чтобы получить карточку рабочей категории, кто пошёл учиться на курсы медсестёр и в дальнейшем стал работать в медицинских учреждениях. Были и такие, которые устраивались на работу в магазины или столовые, чтобы быть поближе к продуктам. В то время к подобным людям мы относились с осуждением. Заниматься в школе было трудно. Редкий день обходился без воздушных тревог, во время которых мы каждый раз спускались в бомбоубежище школы, находившееся в подвале. Особенно трудно стало заниматься, когда наступили холода. Помещение школы не отапливалось и мы, как и учителя, сидели в пальто и шапках. Писали карандашом, так как чернила в чернильницах замерзали.
В особо мрачные, холодные дни мы иногда и не занимались, хотя приходили в школу. Был у нас в школе старый учитель математики. Я, к сожалению, не помню его фамилии, так как он стал преподавать нам только в 10 классе. Он запомнился мне в один из последних его уроков. Сидя за столом перед нами в валенках, в шапке-ушанке и овчиной шубе, он вдруг сказал нам: «Ребята, что-то не хочется сегодня заниматься математикой, давайте лучше поговорим о чём-нибудь другом, например, о книгах». Задумался, усмехнулся и говорит дальше: «А вы никогда не замечали, как много в книгах пишут о еде? Я вот как-то раньше не обращал на это внимания. А вот сейчас, как начну читать, так оказывается, что ни страница – то описание обеда, завтрака или ужина, почитаешь – ещё больше есть захочется, ну и бросишь читать».
Больше он в школу не пришёл.
В школе нас немного подкармливали – мы получали тарелку жиденького супа, заправленного мукой или какой-либо крупой. Все ходили в школу с баночками, в которых приносили этот суп домой, дома разогревали и ели.
В августе и сентябре мама и папа усиленно заготавливали овощи. Они делали это обычно каждый год, работая в подсобном хозяйстве больницы и получая за это на трудодни картошку и капусту, которую засаливали в бочку. И в этом году они заготовили целый ларь картошки, а вместо одной бочки, засолили ещё вторую с зелёным листом, как говорили, с «хряпой». Всё это очень поддержало нас в голодную зиму 1941/1942 года. С самого начала войны были введены карточки на хлеб и на продукты.
Карточки выдавали в жактах по месту прописки. Было три категории карточек: для рабочих, для служащих и для иждивенцев с разными нормами.
Я не помню нормы, какие были введены в самом начале, но, наверно, они были достаточными. Я сужу об этом по тому, что, когда я уезжала в июле и в августе на окопы, у родителей, продолжавших получать предназначенный мне по карточке хлеб, он оказался лишним, и мама насушила из белого хлеба целый мешочек сухарей. Он мне запомнился так как, когда в тревогу мы бегали прятаться в укрытие в саду, у меня в руках всегда был этот мешочек с сухарями.
Но очень скоро, уже в сентябре месяце, когда город оказался в кольце, когда сгорели Бадаевские продуктовые склады, о чём говорил весь город, отоваривать карточки стало очень трудно. В магазины продукты завозили нерегулярно и в таком малом количестве, что они моментально раскупались. Мы были прикреплены (то есть могли отоваривать свои карточки) к магазину, расположенному на углу Фермского шоссе и Поклонногорской улицы, там, где кончается забор больницы. Мы его так и называли «больничный магазин». Это небольшое одноэтажное здание и сейчас стоит на своём месте, и до самого периода перестройки функционировало как магазин.
Мы целыми днями с раннего утра и до закрытия магазина стояли в очереди около или внутри него и ждали, не привезут ли чего-нибудь. И как мы были счастливы, когда удавалось что-либо выкупить и принести домой. Стояли в очереди обычно мы вдвоём с Женей, так как мама и папа были на работе. Отпускали друг друга домой погреться, и опять приходили стоять.
Как только что-либо привозили, начиналась давка. Люди выталкивали друг друга из очереди и кричали: «Не стояла! Не стояла!». Это было жуткое зрелище. Помню, как однажды у Жени в такой давке с головы сорвали её меховую шапочку «под котик» и зашвырнули так, что мы её не нашли.
У меня от той давней поры на всю жизнь сохранилось отвращение к очередям, и я старалась всячески их избегать.
В ноябре – декабре продуктовые карточки остались почти полностью не отоваренными.
Регулярно мы получали только хлеб. Он был совсем не похож на обычный хлеб, который мы покупали раньше. Состоял он в основном из всяких примесей и имел вид чёрного, мокрого, очень тяжёлого маленького кусочка. Но от этого кусочка шёл очень аппетитный хлебный запах, и так трудно было удержаться, чтобы не съесть маленький довесочек к большому куску, если он оказывался. Но папа всегда спрашивал меня, когда я приносила хлеб из булочной: «А довеска не было?» и, чтобы не обманывать его, я воздерживалась от соблазна. Получать хлеб разрешалось только на один текущий день. Карточки состояли из талончиков, на которых были указаны дата, месяц и норма. Эти талончики отрезали в булочной сразу же при выдаче хлеба.
Каждый старался как можно быстрее получить свой хлеб. Поэтому по утрам у булочных скапливались очереди. За хлебом мы ходили обычно в булочную на Скобелевском проспекте. Она помещалась в зелёном деревянном доме недалеко от железнодорожного переезда. Сейчас на этом месте стоит жилой кирпичный дом, поставленный пленными немцами сразу в послевоенные годы, но в этом доме на первом этаже тоже находится булочная.
До конца ноября нормы выдачи хлеба снижались четыре или пять раз и дошли до минимальной: 250 г на день рабочим и 125 г остальным категориям.
Обычно о нормах выдачи хлеба нам сообщалось по радио. Сопровождалось это сообщение информацией о причине снижения, примерно так: «В связи с тем, что Ладожское озеро покрылось тонким слоем льда и суда, перевозившие по Ладоге продукты, вынуждены встать на прикол, в городе сложилась критическое положение с продуктами. В связи с этим объявляется снижение нормы выдачи хлеба».
Очередь за хлебом у булочных в этот период представляла собой мрачную картину. Стояли тихо, молча, как-то отрешённо. Тут уже не толкались и не давились, не было на это сил у истощённых, отёчных, часто опирающихся на палку от слабости, людей.
Истощённые люди часто мёрзли, поэтому надевали на себя всё, что можно одеть, лишь бы было теплее. Женщины одевались в мужские пальто, мужские шапки. Мужчины закутывали головы поверх шапок женскими платками и шалями.
Трудно было в этой очереди разобрать, кто стоит, мужчина или женщина, молодой или старый человек.
Хлебозаводы работали с большими трудностями: то отключали электроэнергию, то прекращалась подача воды, возникали перебои с выпечкой хлеба. Поэтому иногда приходилось ждать привоза хлеба в булочную очень долго и люди стояли и ждали. Были дни (на моей памяти это всего два или три дня), когда хлеба не привозили совсем – вставал хлебозавод.
Помню в конце одного такого дня, уже совсем к вечеру, мне удалось получить взамен хлеба муку. Радостная бежала я домой. Мы замесили на воде из этой муки тесто и испекли на сковороде в печке лепёшки. Мука была подмочена и пахла бензином, но были эти лепёшки очень вкусными. До сих пор вид этих пухленьких, подрумяненных лепёшек стоит у меня перед глазами.
Полученный в булочной в один вес хлеб мы делили дома на всех поровну. Каждый резал свою порцию на маленькие кусочки и, посолив, подсушивал их на сковородке в печке. Потом в течении дня пили с этими сухариками тёплую воду, так казалось сытнее.
Кроме голода мы страдали ещё и от холода. Зима в тот год была очень жестокая. Морозы начались рано, держались всю зиму, без обычных для Ленинграда оттепелей, и доходили до 30-35 и даже 40градусов.
На Удельной у нас всегда было печное отопление и мы заготавливали дрова на зиму. Но в этом году дрова кончились очень быстро, а докупить было негде, дровяные склады не работали.
Пришлось закрыть большую комнату и всем перебраться во - вторую, меньшую по размеру, где стояла маленькая печь, которую натопить было легче. Жгли всё, что можно было жечь: старую мебель, доски, заготовленные папой для своих поделок, книги, бумагу, всякий хлам. Разобрали (потихоньку) и сожгли деревянный забор у дома. Но никто не решился спилить хотя бы одно дерево в саду и на аллее вдоль дорог. У папы было много деревянных колодок для обуви. Пока был жив папа, он не разрешал нам жечь их, думая, что они ему ещё пригодятся. Но когда папа умер, мы сожгли и колодки. Они отлично горели, и от них было очень много жара.
Тем, у кого было паровое отопление, было ещё хуже. Дома не отапливались совсем. Люди сделали себе маленькие железные печурки, называемые по старой памяти, ещё со времён революции «буржуйками». Железные трубы выводили прямо в окна. Такими печурками отапливались, на них варили себе еду, кипятили воду.
От сильных холодов замёрзли водопроводные трубы, и весь город остался без воды.
В условиях Удельной мы могли пользоваться ещё сохранившимися кое-где колодцами. Но воду в них успевали вычерпать быстрее, чем она накапливалась. Поэтому в качестве источника воды использовали снег. Принесёшь, бывало, ведро снега, растопишь, а воды из этого ведра получается совсем немного. Удручала ещё и темнота.
С первых дней войны было дано распоряжение о светомаскировке. Все окна в домах тщательно занавешивали чем-либо плотным, что бы совсем не пропускать свет. Уличное освещение совсем отключили с первых дней войны. С окончанием белых ночей Ленинград погрузился в полную темноту.
В ноябре месяце было отключено электричество и в домах, оно оставалось только на наиболее важных объектах.
Сожгли весь запас свечей. Извлекли из сараев старые керосиновые лампы. У нас правда всегда стояла на туалетном столике, сохранившемся ещё со старых времён, очень красивая керосиновая лампа с рисунком на фарфоровом резервуаре и с большим абажуром (по форме эта лампа напоминала ту настольную лампу, что стоит сейчас у Оли в комнате).
Папа любил её зажигать, считая, что её свет менее вреден для глаз, чем электрический. Но очень скоро и от керосиновых ламп пришлось отказаться, так как они брали слишком много керосина, а доставать его стало трудно.
Освещались так называемыми «коптилками». Коптилка делалась просто: скручивался из ниток фитилёк и опускался в горючее вещество, налитое в какую-нибудь маленькую баночку.
Фитилёк коптил и горел тусклым пламенем, но мы ухитрялись при этом свете и читать, и писать, и даже вязать кружева из ниток (правда, от копоти они выглядели не белыми, а серыми).
Постепенно приспособились и к темноте. Дома по нашему длинному тёмному коридору ходили, вытянув вперёд руки, чтобы не наткнутся на многочисленные ящики или на идущих навстречу.
На улицу в тёмное время суток, особенно пока не было снега и не светила луна, старались без особой надобности не выходить. По своему саду до конторы передвигались буквально ощупью, чтобы не наткнутся на деревья, и смотрели вверх, где на фоне неба было легче разглядеть их силуэт.
В городе было, конечно, труднее. Чтобы люди не сталкивались друг с другом, придумали и стали продавать специальные светящиеся значки – круглые гладкие кружки, их пристёгивали на верхнюю одежду.
Страдали жители города и от постоянных бомбёжек и артеллиристских обстрелов. Как я уже писала, Удельную немцы не бомбили. Не было у нас объектов, представляющих для них интерес. Но мне приходилось не раз попадать под бомбёжку в Ленинграде, куда я в первые месяцы войны вынуждена была ездить часто.
Дело в том, что я была прописана после получения паспорта в 16 лет в 1940 году у своей тёти Груши на улице Желябова. Это было нужно им, чтобы сохранить за собой площадь, так как они жили после отъезда своей дочери Али во Владивосток к мужу в двух комнатах только вдвоём с дядей Прошей. Третью комнату в их квартире уже отсудил от них их любимый жилец, живший у них несколько лет чуть ли не на правах сына, Исаак Соломонович, после того, как женился.
С первых же дней войны в жактах было организовано дежурство жильцов, так называемые «посты самообороны». Мне пришлось дежурить по месту своей прописки, на улице Желябова.
Помню, что делать это надо было довольно часто, чуть ли не каждую неделю. Дежурили группами. В обязанности дежурных входило следить за светомаскировкой. Увидев, что где-нибудь светится щёлочка в окне, поднимались в квартиру и требовали устранить неполадки.
Следили, не подаёт ли кто-нибудь специально световые сигналы. В первые дни войны у нас была буквально шпиономания – везде мерещились диверсанты и шпионы. Мы были очень подозрительны особенно к незнакомым, вновь появившимся людям.
Во время воздушной тревоги дежурные выходили к воротам и загоняли под арку во двор бегущих по улице людей.
Поднимались через чердаки на крышу дома и дежурили там, следя, чтобы на крышу не попали зажигательные бомбы.
В первые месяцы войны немцы особенно много сбрасывали зажигательных бомб, и в городе возникали пожары. На крышах были специально оборудованные средства для тушения «зажигалок»: ящики с песком, специальные большие щипцы. Зажигательные бомбы имели небольшие размеры, и потушить их не составляло особого труда. Брали щипцы двумя руками, и зажимали горящую как головешка бомбу, тащили её в ящик с песком, где она и потухала.
До сих пор у меня перед глазами сохранилась картина, которая виделась тогда с крыши пятиэтажного дома во время воздушной тревоги: внизу тёмный город, а в небе скачут лучи прожекторов, перекрещиваясь, стараясь поймать в фокус летящие самолёты. На соседних крышах видны силуэты дежурящих, как и мы на своём посту людей. На горизонте кое-где над городом видны языки пламени и клубы дыма – пожары. В одно из моих дежурств на крыше я видела, как горели Американские горы.
С Удельной я ездила на дежурство через Выборгскую сторону, где было много заводов, которые немцы нещадно бомбили. Поэтому почти в каждую поездку меня где-нибудь да заставала воздушная тревога. Трамвай при этом обычно останавливался, пассажиров просили выйти и укрыться в ближайших домах.
Однажды я чуть-чуть не попалась. Ехала как всегда на дежурство на трамвае. С первых дней войны трамвай остался единственным транспортом в Ленинграде. Все автобусы забрали на нужды фронта. (Их так и проектировали, чтобы из них можно было легко сделать санитарную машину – задняя стенка автобуса превращалась в дверь, в которую можно было вносить носилки). Трамваи ходили редко, с большими интервалами, и поэтому всегда были набиты битком.
Наш трамвай уже завернул с Конюшенной площади на улицу Желябова, где мне надо было выходить, как завыла сирена. Воздушная тревога. Трамвай остановился. Всех высадили. Дежурные у подъезда стали загонять (да люди и сами бежали скорее укрыться) в подворотню углового дома. А я вдруг решилась попытаться добежать до своего дома. Он был на этой же стороне улицы через несколько домов. Дежурные пытались меня задержать, но я увернулась и бросилась бежать. И вот, когда я влетела под арку своего дома, раздался сильный грохот, взрыв совсем рядом.
Оказалось, что бомба попала как раз в тот угловой дом, где укрылись люди с моего трамвая. Угол дома был буквально вырван на всём протяжении сверху донизу. Люди под аркой оказались погребёнными. Долго ещё зиял этот пролом, каждый раз напоминая мне о случившемся, когда я проезжала потом мимо. Позднее его замаскировали фанерой с нарисованными на ней окнами.
В другое моё дежурство на крыше бомба, пролетев со свистом, упала у наружного подъезда нашего дома. Было впечатление, что дом качнуло. Все замерли, но взрыва не последовало. Она почему- то не взорвалась. С крыши нам велено было уйти. Боялись, что это бомба замедленного действия – но она так и не взорвалась.
Папа был очень недоволен тем, что я вообще была там прописана, и он настоял на том, что меня переписали на Удельную: «Хватит мучить без надобности девчонку». В ноябре я уже на дежурство не ездила.
Самые мрачные воспоминания сохранились в моей памяти о жизни в ноябре и декабре месяцах сорок первого года. Это были самые голодные, самые холодные, самые тёмные дни.
К этому времени мы все очень сильно похудели. У многих появились голодные отёки на лице, ногах, руках. Худые, бледные с синевой отёчные лица, выступающие скулы, провалившиеся щёки – такой мы имели вид.
Впервые мы услышали тогда слово дистрофия. Такой термин всегда существовал в медицине. Теперь он пришёл в наш быт. Мы все были дистрофиками.
Люди стали умирать от дистрофии. Хуже всего переносили голод мужчины. Они стали умирать первыми. Люди от голода умирали как-то внезапно. Вчера ещё приходил на работу, а сегодня уже не пришёл, умер. Или шёл человек по улице, упал и умер.
У людей исчезли эмоции. Никто никогда не смеялся, не плакал, даже когда умирали близкие люди. Люди точно окаменели. Не было уже никакого страха. Вид умерших уже тоже не пугал.
Помню, на проложенной в глубоком снегу тропинке, по которой мы ходили в школу, однажды оказался труп женщины. Мы не испугались, не удивились, просто свернули в снег и, обойдя её, пошли дальше в школу. На следующий день мы увидели, что женщина оказалась уже без головы. По-видимому, кто-то отрубил ей голову.
У людей не было ни сил, ни возможностей похоронить своих близких. Обычно труп заворачивали в одеяло и тугоспелёнутым отвозили на детских саночках к моргам или прямо на кладбище, где специальные бригады рыли траншеи и в них рядами укладывали покойников и зарывали в братской могиле.
Морг психиатрической больницы находился недалеко от 175 школы, где я училась до седьмого класса. Прозектор морга жил в этом же здании. С его дочерью Надей я училась до седьмого класса.
В то страшное время зимы сорок первого года мне несколько раз приходилось приносить им почту, помогая маме, и я видела эту гору закоченелых трупов, которые не успевали увозить.
Чтобы как-то поддержать себя люди ели всё, что было похоже на пищу. Варили и ели столярный клей, пекли лепёшки из размолотых сушёных желудей, которые насобирали ещё осенью, ели дуранду, жмыхи (то, что раньше шло на корм скоту), копали землю на месте сгоревших продуктовых складов, она имела вид творожистой массы сладковатого вкуса и её тоже ели.
Вместо чая, которого тоже не было, заваривали ветки чёрной смородины и к весне в нашем саду все кусты оказались обломанными почти до основания.
Пока была ещё картошка, мы чистили её, не выбрасывая кожуру, из которой пекли лепёшки, и они нам казались очень вкусными. Помню, в тот период, читая какую-то книгу о временах революции и гражданской войны, я обратила внимание на фразу о героях книги, переживших голод в то время: «Жизнь улучшалась, и скользкие лепёшки из картофельной шелухи уже не казались им лакомством». Меня, очевидно, это так задело в тот период, что фраза эта запомнилась мне на всю жизнь. Люди ели и собак, и кошек. У нас было две кошки и обе пропали. Мы так и решили, что кто-нибудь их съел.
Были случаи и людоедства. Об этом догадывались. Мою маму однажды предупредили её знакомые, что бы она не давала мне носить почту в их дом, потому что они подозревают, что их соседи занимаются людоедством. Из их комнаты очень уж часто пахнет варёным мясом. Откуда у них могло быть мясо. Никто из них в «тёплых» местах не работал. И действительно, весной, когда начал таять снег, под крыльцом их дома обнаружили черепа и кости в основном детские. Эту семью забрали и увезли.
Узнали мы позднее и ещё об одном достоверном случае людоедства. Рассказал его наш знакомый дядя Коля, вернувшись из эвакуации. Его родная сестра оставалась в Ленинграде с шестилетней дочкой, а два её взрослых сына находились на Ленинградском фронте.
Однажды девочка вдруг исчезла и мать её так и не могла нигде найти. Случайно, через некоторое время, зайдя к соседям, она обнаружила у них на вешалке пальто своей дочери. Соседи заманили девочку, убили и съели и признались в этом матери. Сестра дяди Коли от ужаса сошла с ума и так и не поправилась.
Но и в это страшное время жизнь всё же продолжалась. Мама и папа продолжали работать. Папа, кроме дежурства на телефонной станции по-прежнему ежедневно расчищал от снега дорожки у конторы. Мама по-прежнему убирала все помещения конторы, но из-за экономии дров перестала топить печки в комнатах и топила только плиту на кухне, чтобы нагреть кипятку и напоить и обогреть голодных и озябших работников канцелярии. Было их около 25 человек.
Я помогала маме после школы убирать комнаты, носить дрова, носила вёдрами снег для воды. Для того чтобы наполнить водой большой чайник и напоить всех, приходилось носить очень много вёдер снега.
Помогала маме разносить почту на территории больницы. Часто бывало, принесёшь письмо, а человека, которому оно адресовано, уже нет – умер.
С удовольствием относила почту в кладовую кухни больницы. Кладовщик, уже пожилой мужчина, всегда старался угостить меня чем-нибудь. В памяти осталось, как он угостил меня чуть ли не половинкой белого хлеба. Я даже имя его помню до сих пор – Спиридон Спиридонович. Очевидно, мой тощий вид и малый рост внушали ему жалость.
В школу и в эти месяцы я продолжала ходить, но занятия были очень нерегулярными. То их отменяли из-за очень сильных холодов, то преподаватели не приходили. Иногда мы приходили только для того, чтобы получить свой рацион в баночку – заправленный мукой или крупой супчик. И получив его, уходили домой. Но в эти страшные месяцы даже этот скромный рацион был в школе не всегда.
В эти мрачные дни мы совершенно перестали общаться друг с другом. Никто ни к кому не заходил. Все сидели в свободное от учёбы или работы время по своим домам.
Что бы поддержать себя люди готовы были отдать за съестное всё, что было у них ценного. Вещи не продавали, а именно меняли на хлеб или другие продукты. Деньги ничего не стоили. У нас не было ничего ценного, и менять нам было нечего. Помню только, что уже после смерти папы мама ходила на толчок с папиными вещами. У него было два зимних пальто: одно с каракулевым воротником – «на выход», другое повседневное с котиковым воротником. Но носил он его тоже редко, когда ездил в город за покупками. А на работу он обычно ходил в кожаной тужурке. Поэтому оба пальто были в хорошем состоянии, и маме удалось выменять на них что-то из продуктов. А вот два новых белых бумажных свитера маме так и не удалось обменять, и она с ними несколько раз возвращалась очень огорчённая. В конторе работал старик Павловский. Жил он один тоже на территории больницы. У него было много книг и журналов, и он давал мне их читать. Однажды папа принёс домой две серебряные вещицы: большую разливательную ложку и пепельницу. Оказалось, что, узнав от папы о доставшихся нам коровьих внутренностях, он выпросил у отца какой-то кусочек. Помню, мама рассердилась на папу за это и всё говорила: «Ну, зачем тебе нужно это серебро?» На что папа отвечал, что ему жалко было старика, и он не мог ему отказать и принёс ему мясо, а Павловский потом притащил ему за это серебряные вещи. Так до сих пор и лежат они у нас без употребления, напоминая мне о блокаде.
Единственное, чего мы не были лишены в тот страшный период – это радио. Радио Ленинграда! Оно не прекращало свою деятельность ни на один день. Даже если не было передач, радио не молчало: в репродукторе и днём и ночью слышался стук метронома.
Радио, эта чёрная тарелка репродуктора значило для нас в тот период очень много, если не сказать, что это было для нас всё.
Оно согревало, подбадривало и поддерживало нашу жизнь. Мы слушали все передачи, ничего не пропуская. Из передач от Советского информбюро мы узнавали о ходе боёв, об изменениях в нормах питания. По радио мы слушали обращённые к нам слова казахского поэта Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы! Гордость моя!»
По радио мы слышали пламенные слова Всеволода Вишневского:«Ленинграда мы не отдадим! Этой жертвы мы не принесём!» и мы верили, что так оно и будет.
И хотя в этот мрачный период сводки Совинформбюро были не утешительными, наши войска оставляли один город за другим, а нормы выдачи хлеба всё снижались, веры в то, что мы победим, что Ленинграда немцем не сдадут, этой веры мы не теряли никогда, даже в самый тяжёлый период блокады. Поэтому при первых же положительных известиях, пусть даже и не очень значительных, мы буквально воспрянули духом и как бы ожили. Таким известием было взятие Тихвина в конце декабря 1941 года. Это давало возможность доставлять продукты в Ленинград через Ладожское озеро по Дороге Жизни более коротким путём, и норма выдачи хлеба была увеличена до 350 г рабочим и 200 г иждивенцам.
К Новому году по карточкам были выданы пшённая крупа, шпроты, сладкое вино и конфеты из дуранды с орехами.
Наступление Нового года мы отметили праздничным ужином: из пшена сварили настоящую пшённую кашу, всем досталось по две рыбки шпрот. Была у нас дома и украшенная ёлка.
В первых числах января для всех школьников города были устроены новогодние ёлки в театрах города. Для школьников нашего района ёлка была в театре имени Горького на Фонтанке. Шли мы на ёлку с Удельной пешком, так как никакой транспорт не ходил. Весь город был засыпан снегом, расчищать который было некому. То здесь, то там на нашем пути встречались трамваи, вмёрзшие в снег на путях там, где застало их отключение электричества.
Мы вошли в зал театра. Играл военный духовой оркестр. В фойе театра стояла большая украшенная ёлка. Перед началом спектакля мы в пальто и в валенках потанцевали вокруг неё. Потом начался спектакль. Смотрели «Дворянское гнездо». В зале было холодно, мы сидели в пальто, в шапках.
Перед началом на сцену вышел распорядитель и сказал: «Коллектив актёров просит извинить их за то, что они вынуждены из-за холода (а на сцене ещё холоднее, чем в зале) поверх лёгких костюмов (действие пьесы происходит летом), надеть свои зимние пальто. Действительно, актёры были в накинутых шубах, но так, что их лёгкие, по ходу действия костюмы, были видны.
Дважды представление прерывалось воздушной тревогой, во время которой все зрители спускались в бомбоубежище. После отбоя возвращались в зал, и представление продолжалось с той сцены, на которой оно было прервано.
Затем нам был предложен обед. В бомбоубежище в подвале были накрыты длинные столы, за которыми мы по очереди, по школам отобедали. В первую очередь обедали ребята из школ из Шувалово, Озерков и Удельной, как наиболее отдалённых от театра.
На первое был суп рассольник в маленьких горшочках, на второе котлета с гречневой кашей и на третье – кусочек фруктового желе. После всех наших лишений это был для нас действительно большой праздник. В городе стали открываться стационары, куда направляли наиболее ослабленных от голода людей.
Папа выглядел на лицо, пожалуй, лучше, чем мама. У мамы на лице были отёки, а у папы отёков не было. Но когда дома устроили помывку в корыте (бани не работали) и мама стала мыть папе спину, она ужаснулась: «Какой ты, Николай, стал худой. Одни рёбра».
При больнице тоже был устроен стационар для своих сотрудников и папу уговаривали лечь подлечиться. Но на такое предложение он просто оскорбился: «Что я больной что ли?» и категорически отказался.
В середине января, расчищая дорожки от снега у конторы, он упал. Не помню, сам ли он поднялся или кто его поднял и привёл домой, но дома он сразу же лёг в кровать, видно, чувствовал себя плохо. Согласился, чтобы мама сходила на кухню больницы и принесла ему обед. На кухне шеф-поваром многие годы работал дядя Изот, с которым папа с молодости дружил. Дядя Изот не один раз предлагал маме, которая носила с кухни пробу для главного врача, взять обед и для отца, но папа был очень щепетильным и не разрешал ей это делать.
Помню, мама в этот день принесла с кухни суп с картошкой (картошка была положена в суп с кожурой, не очищена) и какао. Папа поел суп, выпил стакан какао и сказал: «Даже в глазах посветлело». Ночью этого же дня он умер. В свидетельстве о смерти ему был поставлен диагноз «кровоизлияние в мозг». Мы перенесли его в большую нашу комнату, закрытую на зиму из-за холода и он пролежал там почти две недели. Мама пыталась уговорить кого-либо сколотить из досок гроб, но это ей не удалось, так как за эту работу все требовали хлеб. Один из работников больницы, который занимался отправлением трупов на захоронение от морга, пообещал маме, что придёт и увезёт его на саночках, когда будет отправка трупов на машине на кладбище, «что бы не валялся у морга». Это произошло только через две недели. Мы завернули папу сначала в простыню, потом в одеяло и Куксин увёз его на детских саночках. Возили от нас трупы на Пискарёвское кладбище. (Николай Казимирович Воробей похоронен на Пискарёвском кладбище. Номер захоронения 24226. ) После смерти папы Женя стала работать телефонисткой на его месте. Напарница папы, тётя Женя, быстро обучила её этой работе и Женя проработала телефонисткой до окончания войны, когда поступила учиться в Горный институт. Вскоре после смерти папы, маме предложили перейти работать во вновь открытую столовую на территории больницы, где был организован рацион для сотрудников больницы: люди сдавали свои продуктовые карточки и ежедневно ходили питаться в столовую. Не помню, было ли это трёхразовое питание или только один обед. Это было удобно в том смысле, что не надо было стоять в очереди в магазине за продуктами, отоваривая свои карточки. Мама прикрепила к этой столовой и наши с Женей карточки, и мы все стали там питаться. Ходили в столовую или чаще приносили рацион домой. В нашем доме на втором этаже жили вместе две женщины. Были ли они родственницами или просто знакомыми, я не знаю. Одну звали Вильма. Она работала на коммутаторе. Другую мы все звали тётя Дуня, она была гораздо старше Вильмы. Вильма была немкой и когда началась война в июле или в августе 41 года её выслали из Ленинграда, и о её дальнейшей судьбе мы так ничего и не узнали. Тётя Дуня, оставшись одна без Вильмы, оказалась какой-то очень беспомощной. Мама жалела её, и она часто приходила к нам попить чайку из самовара. Пережив кое-как зиму, она превратилась в совсем беспомощную старушку. Жалея её, мама прикрепила и её карточки к столовой, где питались мы, и приносила рацион и на неё. Питалась тётя Дуня вместе с нами почти до самой осени 42 года, пока не окрепла и не почувствовала, что может жить самостоятельно. Из блюд, которыми нас кормили на рационе, мне запомнилось блюдо из чечевицы. Его давали особенно часто. Ни до блокады, ни после чечевицу мы никогда не ели и я не помню, чтобы она продавалась в магазинах. Чечевица вновь появилась в продаже только в голодные дни перестройки, когда в магазинах были совершенно пустые полки. Тут мы снова стали её варить, вспоминая при этом голод блокады 41-42 года. После Нового года занятия в школе стали регулярными. Занималось нас в 10 классе, и окончили его всего 12-14 человек. Я не могу сейчас вспомнить всех, кто тогда учился вместе со мной. Хорошо помню Клаву Скрипунову, с которой в это время мы дружили. Клава жила в Озерках. У них был собственный дом на Ракитовской улице. Папа её был на фронте и жила она вместе с мамой и младшей сестрой Валей. Помню ещё Нику Веденееву, которая жила то же, как и я на территории больницы на Фермском шоссе в доме рядом с клубом больницы. С Никой мы учились вместе чуть ли не с первого класса и в 5-6 классах дружили, и я часто бывала в их доме. Папа и мама Ники были врачами. Это была старая интеллигентная семья со своими традициями и правилами, которых они строго придерживались. Несмотря на то, что и папа, и мама Ники были очень мягкими, добрыми и ласковыми людьми, я обычно чувствовала себя у них в доме довольно стеснительно. Запомнились мне в их доме праздники Пасхи и Рождества, которые у них продолжали отмечать по всем правилам, хотя в тот период никто эти праздники не отмечал. Помню также ещё единственного мальчика в нашем классе. Он приходился родственником нашему директору школы. Запомнился он мне тем, что когда мы приходили на рацион в школьную столовую и усаживались за длинный стол, он почти всегда усаживался напротив меня и когда нам подавали тарелки с едой (после Нового года нас уже кормили в школе так) он всегда говорил мне, сравнивая наши порции: «А твоя порция больше», и я всегда охотно менялась с ним порциями. Мне было жаль его. Ведь в то время мы уже знали, что мужчины переносят голод хуже, чем женщины. Чаще всего на обед нам давали соевые шроты (выжимки из соевых бобов после получения соевого молока или масла). Никогда раньше и не позднее в жизни мне не пришлось больше ни есть, ни даже слышать такое название кушанья. Стали светлее дни, уменьшились морозы. В феврале была вторая прибавка выдачи хлеба. Рабочие стали получать по 500 г, служащие по 400, иждивенцы по 300 грамм. А самое главное, хлеб получали регулярно, без перебоев. Мы все как-то оживились. У нас появились эмоции. Если мы не плакали, когда умер наш папа, то, узнав о смерти дяди Проши, я очень сильно плакала. Дядя Проша заболел воспалением лёгких и умер где-то в середине февраля. Тётя Груша сама отвезла его на саночках на кладбище и видела, как его положили в траншею и зарыли в братской могиле. С улучшением положения с питанием мы стали замечать, во что мы одеты. Ведь в магазинах не продавали никакой одежды и люди донашивали то, что у них было. Помню, как наша соседка по дому тётя Лиза Гуйда была благодарна моей маме за то, что та отдала её младшей дочке старую нашу с Женей детскую одежду, из которой мы выросли, и которая хранилась у нас в большой корзине под лестницей. Моё зимнее пальто, которое я носила до войны, было мне короткое и тесное и, несмотря на то, что я очень похудела, мне было трудно что-либо одеть под него, что бы было теплее. Поэтому я стала ходить в школу в зимнем пальто мамы. Она носила его только «на выход». Поэтому оно довольно хорошо сохранилось, несмотря на то, что приобретено было чуть ли не в первые годы замужества. Оно было из тёмно-синего сукна (папа говорил «английского»), на настоящем гагачьем пуху. Шёлковая подкладка у него изрядно протёрлась, и пух этот был виден. Пальто было с маленьким кротовым воротником, но мех на нём совершенно вытерся и воротник производил впечатление кожаного. На пальто были очень красивые перламутровые пуговицы. Пальто было длинное, просторное, очень тёплое и лёгкое и я носила его и в первую блокадную зиму и во вторую, когда стала уже заниматься в институте. А потом стала носить зимнее серое пальто с котиковым воротником Жени. (В нём и в Казахстан уехала). На голову надевала поверх шапки большой шерстяной бордовый с яркими розами платок. Этот платок отдала маме тётя Груша, когда он начал у неё рваться. Валенки у нас были всегда и раньше, так что с ними мы в первую холодную блокады не бедствовали. Потом я стала носить старые фетровые боты или мамины или, скорее всего, кого-нибудь из заказчиков, отдавших папе их в починку и не явившихся за ними. У нас под лестницей такой бесхозной обуви скопилось довольно много. Мы выбирали из этого старья, что кому из нас годилось и носили. Помню, мне особенно подошли туфельки на высоком каблучке. Я носила их в течение всей войны, несколько раз отдавая в покраску, когда заработали сапожные мастерские. Женя приспособилась перешивать старые пальто. Она сшила себе демисезонное пальто, отделав его полосками каракуля, а мне – коричневое, отделав его коричневым плюшем. Помню, с ним у меня приключилась неприятность: встала погреться к печке и не заметила, что краем пальто коснулось горячей дверцы. Так и ходила всю войну с подпалиной. Мама очень беспокоилась за свою сестру – тётю Грушу, которая осталась одна после смерти дяди Проши, она же нигде не работала. Телефона у неё не было, и связаться с ней мы никак не могли. Что бы её успокоить мы с ней решили в один из выходных дней марта съездить к ней на финских санях. Мама сидела на санках, а я её везла. Помню, был ясный, слегка морозный день. Санки бежали легко, так как снег не шёл уже несколько дней, и дорога была утоптана. Заехали сначала на Петроградскую сторону навестить тётю Анисью, приятельницу мамы ещё со времён её молодости. Муж её, дядя Стёпа, был хорошим портным. Он был вдовцом, от первого брака у него было четверо детей: дочь и трое сыновей. Тётя Анисья всех их вырастила. К началу войны они были уже взрослыми, обзавелись семьями и жили отдельно от родителей. Тётю Анисью они очень ценили и уважали. В наш мартовский приезд тёти Анисьи в живых уже не было. Она умерла в декабре месяце. Дядя Стёпа был жив. «Ещё пока жив», - как сказал он нам, когда мы с мамой вошли в его комнату. Он сидел на диване, опустив ноги в валенках, в ватнике, укрывшись сверху большим пледом в клетку. «Валенки снять не могу – ноги сильно отекли. Так и сплю сидя». Лицо его тоже было отёчно. Дышал он с трудом, шумно. «Астма замучила». Около него находилась невестка одного из сыновей. Она нам и дверь открыла. Все сыновья были взяты на фронт и на всех уже пришли похоронки. «Вот Анисьюшка и не выдержала, умерла», - сказал нам дядя Стёпа. У тёти Анисьи было тяжёлое заболевание сердца «Сердечная астма». Помню, когда она приезжала к нам летом в гости, у неё иногда бывали приступы удушья, она ложилась и принимала лекарства, которые всегда возила с собой. Посидели мы у дяди Стёпы недолго и поехали дальше на набережную реки Мойки, где жила моя крёстная кока Маня – Мария Игнатьевна Пирог.
Она тоже, как и папа была родом из Западной Белоруссии. После революции кока Маня стала дворником в том доме на улице Желябова, где жили дядя Проша и тётя Груша. Они познакомились, потом подружились. Дядя Проша стал моим крёстным, а Мария Игнатьевна моей крёстной – кокой Маней. С того времени как я себя помню, так её называли не только я, но и Женя, и папа с мамой, так называли её и мои дети Серёжа и Оля. Другого имени она не признавала. Помню, будучи уже взрослой, я в своём письме к ней однажды обратилась, называя её по имени и отчеству. Она очень обиделась на это и при встрече сказала мне: «Почему я вдруг перестала быть тебе кокой Маней?» Сама она никогда не забывала о том, что я её крестница. Часто приезжала к нам, особенно в праздники и мои дни рождения. Всегда дарила мне что-нибудь. В детстве охотно брала меня к себе в гости с ночёвкой, брала пожить вместе с ними на даче, которую они снимали чаще всего на станции Всеволожская или в Лисьем Носу. Если я заболевала (а болела я в детстве очень часто), кока Маня обязательно появлялась с фруктами и гостинцами. Она была очень хорошей кулинаркой и её бисквиты и безе я помню до сих пор. Я охотно делилась с ней своими секретами в молодости, своими радостями и горестями в своей взрослой жизни. Она была очень разумным, твёрдым и прямым человеком, и в тоже время была очень доброй и отзывчивой. Обладала большим чувством юмора, любила пошутить, посмеяться, никогда не унывала, не жаловалась на трудности, всегда была полна оптимизма и веры в хорошее. Кока Маня была для нашей семьи близким человеком всегда, до конца её дней. Коке Мане во время революции повезло. Я, конечно, не знаю всего существа дела, так как знаю о нём только из разговоров наших общих знакомых взрослых в период ещё моего детства. До революции кока Маня служила домоправительницей у француженки, имевшей квартиру в доме на Конюшенной (позднее Желябова) улице. Когда началась революция, француженка уехала из России. Уезжая, и надеясь на возвращение, ей удалось каким-то образом завещать своё имущество коке Мане. Очевидно, не всё было гладко и у коки Мани, по-видимому, были какие-то неприятности и с этим имуществом, но, тем не менее, ей удалось всё это сохранить за собой и пользоваться этим богатством на протяжении всей своей жизни. Я смутно помню комнату, в которой жила кока Маня на улице Желябова. Помню только, что в ней было очень тесно от мебели. Когда мне было шесть лет, кока Маня вышла замуж за Степана Семёновича, официанта гостиницы «Европейская» и они переехали жить на набережную реки Мойки. Эту комнату с очень высоким потолком, с небольшой передней комнатой с антресолями я помню очень хорошо. Мебель в их комнате была совершенно необычной для нашего времени, она была точно такая же, как в музеях. У стены стоял шкаф из красного дерева с громадным зеркалом во всю дверцу. В углу – трюмо с мраморными столиками, на которых стояло множество всевозможных красивых флакончиков, статуэток и прочих безделушек из фарфора и хрусталя. На стене над столом висело большое зеркало в золочёной деревянной раме с вырезанными ангелочками и цветами. Когда я садилась за стол, то в какую бы сторону не посмотрела, везде были зеркала, и мне очень нравилось в них смотреться, а дядя Стёпа меня поддразнивал, что от частого смотрения в зеркало у меня на носу вырастет шишка. Стулья и кресла были из резного позолоченного дерева с мягкими сиденьями, обитыми красивой шёлковой обивочной тканью с полосами. Около кровати стояла очень красивая невысокая ширма, на стенках которой были изображены крупным планом яркие цветущие растения. Особенно поражал меня граммофон с огромной трубой. Кока Маня охотно заводила для меня пластинки. Помню, что в основном это были записи Шаляпина. Была очень интересная подставка для аквариума: на специальном высоком круглом столике скульптурная группа из фарфора, изображавшая белых медведей как бы наклонившихся над сосудом аквариума и высматривающая там рыбу. Для имитации льда были положены гранёные куски стекла. Один из этих кусков почему-то сохранился до сих пор, достался мне от коки Мани и лежит у меня на серванте на память. Сама же подставка была в своё время продана кому-то. В прихожей стоял буфет из красного дерева и ещё один шкаф из орехового дерева, на дверце которого была аппликация из резьбы по дереву, изображающая пасть льва и листья аканта вокруг. Но по-видимому главным богатством были картины. Все стены были буквально увешаны большими картинами в резных золочёных рамах. Одна из них, самая маленькая, досталась мне и висит сейчас на стене в Олиной комнате. Много картин стояло в рамах, или в рулонах было на антресолях. Кока Маня прожила с дядей Стёпой десять лет. Жили они очень хорошо. Кока Маня не работала. Каждое лето они снимали дачу. Любимыми местами были Всеволожское и Лисий Нос, где они почти постоянно снимали дачу у одних и тех же хозяев. В молодости кока Маня была красивой, видной женщиной и сохранила свою статность до старости. У неё с молодости были очень красивые седые, совершенно белые волосы (она говорила, что поседела после какой-то операции). Она всегда красиво, со вкусом одевалась. Умела сама шить. Очень хорошо готовила. Любила угощать и часто привозила свои пироги к нам на Удельную и во время моего детства и во время детства моих детей. К несчастью в 1940 году дядя Стёпа заболел и умер от рака печени. Это были первые похороны в моей жизни, подействовавшие на меня очень удручающе, и я помню их до настоящего времени. После смерти дяди Стёпы кока Маня была вынуждена устроиться на работу. Дядя Проша помог ей устроиться к себе на фабрику Володарского на довольно тяжёлую работу подсобницей в цеху. На этой работе и застала её война. Когда мы с мамой в марте сорок второго года приехали к коке Мане, мы застали её очень больной. У неё была резко выраженная цинга: шатались все зубы, кровоточили дёсна, ноги отекли и покрылись язвами. Она не могла ходить. Помню, увидев нас, кока Маня заплакала. Мы привезли ей вместо гостинцев бутылочку сока редьки и веток чёрной смородины для чая. Забегая вперёд, расскажу здесь, отдавая дань светлой её памяти, о её дальнейшей судьбе. Кока Маня пережила ту страшную зиму. С фабрики она перешла на другую работу, которая в то время называлась «оборонной» (не знаю, по своей воле или в приказном порядке). Она вязала из проволоки специальными клещами сетки маскировки объектов. На её руки в тот период было страшно смотреть, так они были изранены от тугой проволоки и клещей. Но зато она получала рабочую карточку и очень гордилась тем, что выполняла и перевыполняла положенную норму выработки. Сразу же после войны кто-то из соседей по квартире устроил её на работу в Эрмитаж смотрителем зала, где она и работала до старости, пока не ушла на пенсию. Она очень любила рассказывать о своей работе в Эрмитаже. Была она интересной рассказчицей. До восьмидесяти лет она сохраняла живой интерес ко всем событиям и трезво их оценивала. Была оптимисткой и никогда не жаловалась на трудности. Свою очень хорошую комнату на набережной реки Мойки она обменяла на маленькую комнату на Петроградской стороне. Она вынуждена была это сделать, так как пенсия у неё была очень маленькая, а вещей для продажи уже не осталось, а те, что остались, уже пришли в ветхое состояние, были сильно изъедены жучком и продаже не подлежали. После восьмидесяти лет стала заметно сдавать. Стала неряшлива, подозрительна, стала ссориться с соседями, обвиняя их в воровстве. Стала всё забывать. Очень больно было видеть эти перемены в ней и, уходя от неё после посещений, я не могла сдержать слёз. Соседи по квартире (в общем-то, хорошие люди, мирившиеся с её чудачествами и помогающие ей по возможности) стали настаивать на устройстве её в дом престарелых. Мой муж проявил много терпения и усердия, чтобы устроить её в Дом Престарелых в посёлке Смолячково (недалеко от посёлка Ушково, где я работала). Сама кока Маня вроде даже и хотела этого, но ей было жаль своих вещей: «Они всю жизнь верно служили мне, а теперь их выкинут на помойку», - говорила она и стала отказываться ехать, когда всё было уже оформлено. В то время (двадцать лет тому назад) мне это было не очень понятно. Теперь, когда мне самой свыше семидесяти лет, я так её понимаю. Я люблю свои старые вещи, с ними связано так много дорогих воспоминаний и когда приходится с ними расставаться, мне всегда бывает очень грустно. Ведь старость живёт прошлым. Но мы любили и жалели свою коку Маню. Поэтому вместе с ней забрали из её квартиры оставшиеся вещи (шкаф из орехового дерева, мягкие стулья, большой сундук) и привезли к себе домой на Искровский проспект. Кока Маня, увидев свои вещи в коридоре, успокоилась и сказала: «Ну вот, как хорошо всё поместилось». На следующее утро мой муж и её соседка по квартире Марина на такси отвезли коку Маню в Дом престарелых. Условия там были неплохие. Её поместили в корпус, где все старушки были «на ногах», все довольно активные, бодрые и даже весёлые. Но кока Маня так и не смогла привыкнуть, отказывалась выходить гулять, ни с кем не подружилась, была скучной, при моём посещении её всегда начинала плакать и ныть, ничем не интересовалась. Перед ноябрьскими праздниками 1976 года (через четыре месяца после смерти моего мужа) мне позвонили по телефону на работу и сообщили, что коку Маню парализовало. Её перевели в изолятор, но оставили в этом же, хорошем, корпусе. Когда я приехала к ней, меня поразило резкое изменение в её настроении: речь у неё была сохранена, она была очень разговорчива, эйфорична, шутила по поводу своих наголо остриженных волос: «Как легко голове и причёсываться не надо». Говорила, что теперь она верит, что скоро поправится и поедет к себе домой. Спросила, почему я приехала без мужа. Я привезла ей большую красивую коробку конфет. Она стала всех угощать конфетами, говоря при этом, что их прислал её племянник Хаир, мой муж. Через несколько дней она умерла. Похоронили её на Зеленогорском кладбище. На похоронах вместе со мной были Женя и Аля. К сожалению, из-за своих тяжёлых жизненных обстоятельств того времени, я не смогла сразу привести в порядок её могилу, а позднее, я её просто не смогла найти. Поэтому, теперь, когда я смотрю на те вещицы, которые мне от неё достались, - бронзовую люстру с цветными стёклами, чугунную коричневую вазу с купальщицами, настольные часы с маятником под стеклянным колпаком, тонкую розовую стеклянную вазочку, пашотницы фарфоровые с розочками, - я всегда не только тепло вспоминаю свою коку Маню, но и испытываю при этом грустное чувство вины перед нею. В тот мартовский день сорок второго года, навестив коку Маню на набережной Мойки, мы с мамой на финских санях поехали на улицу Желябова, где жила тётя Груша. Она, конечно, не ожидала нашего прихода и очень обрадовалась, увидев нас. Тётя Груша всегда была очень полной, а тут мы увидели перед собой очень худенькую женщину, но довольно бодрую и без отёков. После смерти дяди Проши она стала работать на фабрике Володарского, где до своей смерти работал дядя Проша. Начальник цеха взял её уборщицей, убирать свой кабинет. С работой она справлялась, получала рабочую карточку и была довольна работой. Навестив всех, мама моя успокоилась, немного отдохнув и попив чаю, мы, не задерживаясь, поехали в обратный путь домой. Март сорок второго года запомнился мне ещё одним событием. В самом конце месяца в Ленинград пришёл санный обоз с продовольствием, собранным партизанами у жителей, оккупированных немцами районов Ленинградской области. Среди партизан, сопровождавших этот обоз, был наш знакомый Юра Храпов. Он забежал к нам повидаться. Мы были знакомы с ним с детства. Его мама Любовь Григорьевна Храпова работала в канцелярии больницы и Юра, ребёнком, часто приходил к ней на работу и играл с нами в нашем саду. Особенно мы дружили в тот период, когда главным врачом больницы был Моисей Соломонович Левин. С его сыном Толей мы играли вместе постоянно, и Юра часто присоединялся к нам. Помню, что однажды мы с Юрой, с Любовь Григорьевной, Женей и моей мамой ездили вместе в гости к Левиным на их городскую квартиру на улице Бакунина. Юра учился потом в институте имени Лесгафта. Увлекался боксом. Участвовал в Финской войне. К сожалению, его мама Любовь Григорьевна умерла незадолго до войны. И вот теперь Юра оказался в партизанах. Он сидел и рассказывал нам о том, какие трудности пришлось им преодолеть, прежде чем доставить обоз в Ленинград. Везли продукты на санях, на лошадях. Двигались в основном только ночью, шли по глухим лесным дорогам, иногда попадали в болото. Мы смотрели на него как на героя. Он был в обычном полушубке, в свитере. Помню, привёз нам вместо гостинцев хлеб и кусок солёного шпика. В рассказах и воспоминаниях за самоваром быстро пролетело время, и Юре надо было уходить. Остаться у нас переночевать он отказался, не мог. Мы все на прощание обняли его и пожелали ему благополучного возвращения с войны. Юра остался жив. После окончания войны вернулся в Ленинград и жил в городе, но мы с ним больше не встречались. С наступлением весны сорок второго года, как только стало пригревать солнце и ещё до того, как стал таять снег, по всему городу стала проводиться уборка. Очищали улицы и дворы от снежных и ледяных гор, от вмёрзшего в них мусора и нечистот, которые зимой выливались прямо во дворе. Иногда среди снега обнаруживались и неубранные трупы. Я сама видела около железнодорожной платформы на станции Удельная черепа, которые вытаяли из-под снега.
Работа по уборке города проводилась планово в обязательном порядке. По радио в этот период звучали призывы к населению собрать свои силы и убрать город, чтобы не допустить возникновения эпидемий инфекционных заболеваний, когда все горы нечистот на улицах начнут таять. И люди вышли, с трудом поднимая, иногда вдвоём, тяжёлые ломы и лопаты. Город был очищен. Эпидемий инфекционных заболеваний в городе не возникло. Постепенно стало восстанавливаться всё то, чего мы были лишены зимой. Появилось электричество в домах, был восстановлен водопровод, уже в апреле месяце по улицам пошли трамваи, открылись кинотеатры, киоски с газированной водой. Мы радовались всему, что вновь появлялось и оживлённо сообщали эти вести друг другу. И хотя город по-прежнему оставался в блокаде, по-прежнему были бомбёжки и артобстрелы, все мы с каждым днём становились как - то бодрее, стали улыбаться и даже петь. Помню, когда я впервые громко рассмеялась над чем-то, я даже испугалась своего смеха, так это было непривычно. С появлением травы и зелени наш рацион значительно расширился. Все стали собирать едва появившуюся крапиву и варить из неё щи. Никин папа пошутил по этому поводу: «Люди вышли пастись». Никто из нас не знал толком, какие травы можно есть, какие нет, поэтому осторожничали. Мне бы тогда знать о травах то, что теперь знаю! Помню, что кроме крапивы ели ещё лебеду, пекли из неё лепёшки. Широко рекомендовался напиток – настой из хвои сосны, как хорошее противоцинготное средство. Кока Маня потом рассказывала, что только им она и победила свою страшную цингу. Как только оттаяла земля, все начали копать землю, разбивать грядки, сеять семена овощей. Мы тоже перекопали весь свой цветник, разбили грядки и посеяли семена разных овощей. В Ленинграде под огороды была перекопана земля во всех скверах. Мне хорошо помнится вид грядок на Марсовом поле. С началом посевных работ в лечхозе больницы мама перешла туда работать из столовой. Агроном совхоза Софья Платоновна уговорила её перейти к ним: «Будешь ежедневно молоко получать, овощи пойдут, подкормишься и на зиму овощей заработаешь». И мама с такими доводами согласилась. Тем более, что в столовой у неё была тяжёлая работа подсобницы, а на рационе мы больше уже к этому времени не стояли. Снабжение продуктами в магазинах улучшилось, и карточки стали отовариваться. В лечхозе сохранилось несколько коров, и мама действительно каждый день стала приносить домой по пол-литра молока. Им мы забеливали суп, который варили из травы, добавляя крупу. Получили мы из лечхоза и семена овощей для своего огорода и немного проросшей картошки для посадки. В мае сорок второго года я закончила в школе десятый класс. У нас было два выпускных вечера. Один – районный, для выпускников школ Выборгского района. В тот год во всех школах района закончили десять классов пятьдесят два человека. Вечер проходил в одной из школ на 2-ом Муринском проспекте. Был торжественный обед, всем нам вручили букеты сирени и памятные подарки. Я получила большую толстую книгу Шекспира, на титульном листе которой была сделана надпись: «За отличную учёбу в годы Отечественной войны». (Книгу эту я увезла с собой в Казахстан и она, к сожалению, там и осталась). Второй выпускной вечер был для всех выпускников города; проходил он во Дворце Пионеров. Сначала был концерт, на котором для нас пели артисты блокадного Ленинграда С. Преображенская и В. Нечаев. Потом был торжественный обед. Столы были накрыты в комнате Пушкинских сказок во Дворце Пионеров. После окончания школы мы с Клавой Скрипуновой решили поступить в Медицинский Педиатрический институт на Литовской улице. Выбрали его, потому что он был ближе всего к нашему дому, и доехать до него можно было на одном трамвае без пересадки. Сначала Педиатрический институт объявил приём и наши заявления были приняты, но вскоре мы получили извещение о том, что вопрос о новом наборе в институт будет решаться только осенью, так как учебная часть института находится в эвакуации. Встал срочно вопрос о моей работе. Та же Софья Платоновна, агроном лечхоза, предложила маме устроить на работу к ним в лечхоз и меня. Директором лечхоза был в то время латыш по национальности, имевший орден Красного знамени за Гражданскую войну. К сожалению, не могу сейчас вспомнить ни его фамилии, ни имени отчества. Когда мама стала просить его принять меня на работу в лечхоз, он очень скептически отнёсся к этому, сказав: «Навряд ли от вашей дочери будет какой-либо толк. Ведь она, конечно, ничего не умеет делать, а мне нужны работники».Мама не стала передавать мне его слова, что бы не испугать меня, и правильно сделала. Я ничего не подозревала и его проверку, довольно тяжёлую для меня, воспринимала как должное. С 25 мая сорок второго года я стала работать в лечхозе Психиатрической больницы № 3 им. Скворцова-Степенова в должности подсобной рабочей. В течении первых четырёх или пяти дней работы директор лично сам отдельно от бригады поручал мне то одну, то другую работу. В первый день он велел мне побелить извёсткой (по его словам, не горящей смесью, профилактически против пожара) весь чердак дома конторы лечхоза. Я целый день лазила по всему чердаку, покрывая этой смесью все деревянные части. Я действительно до этого никогда не держала кисти в руках, и мне пришлось туго. Смесь текла мне на руки, попадала и на голову, и на лицо, и в глаза. И я была буквально вся в этой извёстке. К концу дня у меня всё заныло – и руки, и шея, и спина. Но я не слезла с чердака, пока не выкрасила всё. Уже к вечеру явилась в контору к директору доложить, что работу закончила. Он усмехнулся, глядя на мой вид, и отпустил домой. В последующие дни мне поручалось чистить от навоза конюшню, потом скотный двор, (к моему счастью ни лошадей, ни коров в это время там не было, лошади были на работе, а коровы паслись в поле) грузить на телегу навозную кучу и т. д. Я безропотно ни от чего не отказывалась, и работала до тех пор, пока он лично не говорил, что могу кончать работу. Наконец, на четвёртый или пятый день он говорит мне: «Ну, молодец, дам тебе сегодня отдохнуть. Будешь пасти четверых телят в саду лечхоза». И тут я впервые взмолилась: «Дайте мне какую-нибудь работу, но не эту». Он даже опешил и говорит: «Да что их пасти, они же в саду за загородкой едят себе траву». А я ему отвечаю, что боюсь. – «Чего же ты боишься, если кто за ними полезет, крикнешь мне, я же их из конторского окна хорошо вижу. Вору не поздоровится. Вот на стене висит заряженное ружьё». А я ему в ответ – «Да я самих телят боюсь». Тут он сначала расхохотался, а потом спросил: « Ты это серьёзно?». И я ему рассказала, что с тех пор как на меня однажды бросилась корова, я всегда обхожу их стороной со страхом». Он смягчился и сказал: «Ну, ладно, завтра пойдёшь в полеводческую бригаду со всеми вместе сажать картошку. А сейчас иди к Софье Платоновне, она даст тебе работу в теплице, раз не хочешь отдохнуть вместе с телятами на солнышке, на травке». Маме же моей он сказал, что дочка испытание выдержала, только один раз отказалась телят пасти, побоялась. Бригадиром полеводческой бригады была Морозова Анастасия Михайловна. С дочерью её родной сестры Соней Константиновой я училась вместе до седьмого класса и хорошо знала эту семью. Морозовы жили в том же доме на Фермском шоссе, что и Ника Веденеева, тоже моя соученица, у которой я часто бывала. Муж Анастасии Михайловны работал в больнице главным инженером. Сама Анастасия Михайловна до войны нигде не работала. У них была единственная дочь Люба. Она была на несколько лет старше нас и когда мы учились в седьмом классе, с ней произошла трагедия. Она влюбилась в рабочего паренька и стала с ним гулять. Парень был хороший, но родителям Любы не нравилось, что он не имел высшего образования и они запретили дочери с ним встречаться. Даже стали закрывать её в доме, но она всё равно ходила к нему на свидания, вылезая в окно. После очередного скандала с родителями, она нашла у отца пистолет и выстрелила в себя, прострелив грудь. Спасти её не удалось, она умерла. Похороны её всех нас просто потрясли. Анастасия Михайловна была в отчаянии, долго не могла придти в себя и до самой войны всегда носила траур. С началом войны муж её был мобилизован на фронт, и она осталась одна. Она никогда нигде не работала, не имела никакой специальности и пошла работать в лечхоз. Анастасия Михайловна была ещё не старой интересной женщиной, а директор лечхоза жил без семьи и вскоре он стал жить у неё на квартире, а она стала бригадиром. Ходила она в ватнике, в брюках, в русских сапогах и очень лихо управлялась и с лошадью, и с бригадой. Ко мне она относилась как-то странно: вроде и доброжелательно, но всегда с каким-то суровым выражением лица. Маме моей она потом, уже после моего ухода из лечхоза, сказала, что ей всегда становилось тяжело, когда она меня видела, так как я напоминала ей о её погибшей дочери. Работа была разная. Сажали картошку на поле. Потом пололи её, помню в первый раз, не взяв с собой перчаток, я сильно порезала себе руки о жёсткую траву. Потом действовала осторожнее. В теплице прореживали рассаду капусты. Потом эту рассаду сажали на поле. Пололи морковь, свёклу. Прореживали морковь, вязали пучки и отправляли на кухню больницы. Обедали мы все вместе в бригаде. На всех варили щи из капустной рассады с различными кореньями, с луком – пореем, забеливали молоком, и суп этот действительно был очень вкусным. Когда сажали картошку в поле ( а поле было довольно далеко от конторы – в Коломягах и даже в Мартыновке), то пекли картошку в ведре на костре и там же в поле ели с большим удовольствием. Мне тоже, как и маме, каждый день давали по пол-литра молока, так что мы приносили домой целый литр и варили даже кашу на молоке. Когда подросла морковь и появилась угроза, что её начнут воровать, меня поставили дежурить на морковное поле. Караулила я только днём, ночью дежурили другие. Поле было большое. Я сидела на пригорке, откуда мне было видно всё поле, а главное было видно всем меня – караульщика. На морковку днём покушались в основном мальчишки и девчонки. Я заранее видела как они подбирались к морковному полю, и, начиная свистеть в свисток, бежала к ним. Свистка они боялись и мигом убегали. Позднее я нашла с ними общий язык. Морковь надо было прореживать и эту работу тоже поручали мне. Чтобы мальчишки не портили борозду, вырывая морковь целыми пучками, я напродёргиваю её сама, и дам им по пучку, и они, довольные, убегали и борозды мне не портили. Мне было жаль их, ведь в то время они ничего вкусного не видели. Я сама тоже, карауля, сидя на пригорке, целыми днями ела морковку. Грызть её я не могла, так как у меня после зимы шатались все зубы. Поэтому я скребла её стеклом и такую «тёртую» ела. Мама моя тоже была в караульщиках. Караулила она капустное поле и в дневное, и в ночное время посменно. Ночью дежурить ей было страшновато, так как за капустой приходили взрослые люди. Но воры были тоже малосильные и боялись простого появления сторожа. Увидев его, убегали, бросив капусту и даже иногда мешки, с которыми приходили за капустой. Хотя сторож кроме свистка и палки никакого оружия не имел.
Летом сорок второго года, набравшись сил, мы уже подумывали и о развлечениях. Ходили в кино, старались не пропускать новой картины. Предпочтение отдавали нашему местному кинотеатру «Уран» на Удельной. В другие кинотеатры ездили реже, опасаясь попасть под бомбёжку или артобстрел. Кинотеатр «Уран» был очень маленький, желающих было много и за билетами бывали очереди. Часто билеты нам доставали наши знакомые мальчики – механики с больничной телефонной станции. Они были ещё совсем юные – 15 – 16 лет. Сделав свою работу на телефонной станции, они любили поболтать с нами. Подходили к нашему дому под окна нашей комнаты, я высовывалась из открытого окна и у нас начинались беседы. Их было четверо. В моём альбоме сохранились маленькие фотографии той поры трёх из них. Хорошо помню Юру Дурандина, Колю Миронова, Альку и Виктора, фамилии двух последних не могу припомнить. Юра Дурандин вырезал на брёвнах нашего дома ножиком свои инициалы в нескольких местах ДЮП (Дурандин Юрий Павлович). Вырезал довольно глубоко. Так эти буквы и красовались на доме, пока дом не сломали в 1970 году. В мае 1992 года в газете «Пять углов» мне попалась на глаза маленькая заметка «Из дневника Юры Дурандина». Это был, несомненно, он, наш Юрий Павлович Дурандин. В годы войны он вёл дневник, отрывок о нескольких днях блокады и был напечатан в этой заметке. Из этой же заметки я узнала о его дальнейшей судьбе. После работы на телефонной станции нашей больницы, он работал в госпитале. После войны окончил Ленинградское военное училище связи. В 1956 году участвовал в испытании атомной бомбы. Сейчас он пенсионер – ветеран подразделения особого риска. Воспитывает внука и внучку.
Я, конечно, вырезала эту заметку и храню в альбоме с фотографией Юры Дурандина.
В период лета 1942 года ходили мы и на танцы в военную часть, расположенную в Коломягах, где проходили переформирование войны, вернувшиеся из госпиталей.
Танцевали мы с удовольствием. То, что мы были одеты далеко не нарядно, не омрачало нашего удовольствия. Помню, я приспособила для танцев старое крепдешиновое платье, найденное всё в той же корзине для старых вещей под лестницей. Я даже не знаю, откуда оно там взялось. Было оно очень красивое пёстрое оранжевое с чёрным. Но, к сожалению, оно было рваное, особенно на спине. Я его, конечно, тщательно зашила, но носить его всё равно можно было только с жакетом. Такой жакет был у Жени от её костюма. У меня же не было ни кофточки, ни костюма. Поэтому я ходила на танцы только когда Женя дежурила у себя на телефонной станции, и жакет ей был не нужен. А на ногах у меня в тот период были спортивные тапочки (между прочим, с проношенными подмётками). В лечхозе больницы кроме рабочих на полях и в теплице работали и психические больные. Поэтому хозяйство и называлось лечхозом (лечебным хозяйством). Приходили они небольшими группами в сопровождении санитарок и обычно к ним прикрепляли кого-нибудь из работников лечхоза, как бы для инструктажа. Эту функцию инструктора иногда поручали и мне.
Чтобы ни остаться на зиму снова без топлива в Ленинграде летом сорок второго года начали массово ломать старые деревянные дома на дрова. Жильцов сломанных домов переселяли в освободившиеся квартиры в каменных домах Ленинграда. Ломали наиболее ветхие дома ещё дореволюционной постройки. Поскольку Удельная состояла преимущественно из таких домов, очень многие из них пошли на слом. На территории больницы тоже было сломано несколько домов. В одном из них по Фермскому шоссе ближе к магазину жила тётя Лиза Гуйдо. С одной из её трёх дочерей Лелей я вместе училась в младших классах. Их переселили в наш дом на второй этаж в освободившуюся комнату. Наш дом сносу не подлежал, так как лет десять тому назад у нас был капитальный ремонт. Лечебному хозяйству больницы тоже были выделены два двухэтажных дома на Удельнинском проспекте, которые предстояло разобрать на дрова для нужд лечхоза. В бригаду, работавшую на разборке домов, послали и меня. Мужчин рабочих у нас не было, только одни женщины. Поэтому руководил этой работой сам директор лечхоза. Сначала вооружённые ломами, топорами и пилами мы забирались на чердак. Через слуховое окно вылезали на крышу и начинали снимать железо, сбрасывая его вниз, а потом собирая в кучи. С крыши и начинали ломать дом, действуя где топором, где пилой, где ломом. Помню, когда мы забрались на чердак дома, то обнаружили там очень много старого хлама в ящиках, корзинках, сундуках, коробках. Все это были вещи, принадлежавшие, по-видимому, ещё старым, дореволюционным владельцам этих дач. Мы, молодёжь, конечно, не удержались, что бы не посмотреть, что в этих коробках и сундуках. Там находилось много всяких вещей, своим видом вызывавших у нас удивление. Нашли мы много пожелтевших от времени кружев, лайковых перчаток, сумок – ридикюлей с замочками. Особенно поразили нас огромные шёлковые или соломенные шляпы с букетами цветов или страусовыми перьями. В этот период мы были ещё способны на шутки и смех и очень смеялись друг над другом, напяливая эти шляпы на свои головы поверх платков, повязанных, что бы защитить волосы от пыли. Очень уж нелепо мы выглядели в этих шляпах и своей рабочей одежде. Среди вещей мы нашли много красивых почтовых открыток, адресованных его или её превосходительствам, господину или госпоже такой-то. Кое - что из обнаруженного хлама мы взяли себе. Помню, я принесла домой жёлтые лайковые перчатки, чёрные шерстяные ажурные перчатки без пальцев – митенки, кружевную кофточку с длинными рукавами и воротником – стойкой. Она была ещё довольно крепкая. Мне она понравилась. Я её носила и даже увезла с собой в Казахстан.
Мебель, которая оставалась в домах, выносили просто на улицу. Её никто не брал. Потом её куда-то увозили. Говорили, что созданы специальные склады, где её будут хранить и при возвращении из эвакуации люди смогут её там получить. Но так ли это было, я не знаю. На месте разобранных деревянных домов в послевоенные годы были выстроены современные многоэтажные каменные дома. Ближе к осени сорок второго года, когда начали копать картошку, меня с морковного поля перевели. Я с удовольствием вместе со всеми ходила на поле копать картошку, хотя для меня эта работа была тяжёлой. Каждый вёл свою борозду, и мне стоило больших усилий, чтобы не отставать от других. К тому же приходилось поднимать на телегу довольно тяжёлые ящики полные картошки. Их сразу же увозили с поля. Как и весной, когда сажали картошку, опять её варили в ведре на костре и ели все вместе. Она была очень вкусной. Пробовали заедать картошку сырой свёклой, которая росла на соседнем поле и была почему-то мелкая. К этому времени зубы у меня уже перестали шататься и свёклу я грызла хорошо. Работала я и на уборке капусты; наклонишь кочан левой рукой, а правой ударишь по кочерыжке тяпкой – и кочан в твоих руках. Помню, как один раз агроном Софья Платоновна захотела похвастаться своей капустой, которая в тот год очень хорошо уродилась, перед каким-то приехавшим начальством. Снять пару кочнов она послала меня, указав на самые большие. Срубить их я срубила, а вот поднимала каждый кочан с трудом, так и подносила их к ним, согнувшись от тяжести.
Самая последняя работа, которую мне пришлось делать в лечхозе – это заготовка на семена капустных кочерыжек, оставшихся в земле в поле после снятия кочнов. Работа тоже была не из лёгких, так как кочерыжки очень плотно держались в земле своими корнями, а вырывать их надо было руками с корнем. Потом их укладывали на стеллажи в овощехранилище до весны. Погода в это время, в октябре, была дождливая и холодная. Приходилось тепло одеваться, плащей ни у кого не было. Покрывали спины просто клеёнками, что бы не очень промокнуть. Работа в лечхозе в юности не прошла для меня даром. В дальнейшей моей жизни уже в санатории в Ушково мне не раз приходилось работать в поле на уборке картофеля. Санаторий оказывал шефскую помощь и совхозу «Поляны» и своему подсобному хозяйству. Я всегда охотно принимала в этом участие, так как навыки у меня остались, и я никогда не отставала от своих санитарок, которые в основном были из деревенских жителей.
Проработала я в лечхозе больницы имени Скворцова – Степанова в должности подсобной рабочей с 25 мая 1942 года по 30 октября 1942 года – пять месяцев, о чём и получила малюсенькую справочку, которую храню до сих пор. Она пригодилась мне и при получении медали «За оборону Ленинграда» и при получении удостоверения блокадника.
Закончить свои воспоминания о работе в лечхозе я должна опять трагическим событием. Через несколько лет, но ещё до окончания войны, директору лечхоза больницы было предъявлено какое-то обвинение (в чём его суть, я не помню). Ему было предложено положить партийный билет на стол. Так тогда говорили, когда исключали из партии. Для старого члена партии, участника революции, имевшего орден Красного знамени за Гражданскую войну, это оказалось немыслимым, и он застрелился из своего охотничьего ружья. Сделал он это на квартире у Анастасии Михайловне Морозовой, нанеся ей ещё одну психическую травму. В октябре месяце сорок второго года мы с Клавой Скрипуновой получили извещения, что Педиатрический Медицинский институт объявляет приём студентов на первый курс, и я уволилась из лечхоза больницы, что бы поступить в институт.
Принимали в институт без вступительных экзаменов по аттестатам школы. Конкурса не было. Набор был небольшой, человек сто. Были, конечно, только девушки. Был только один мальчик Юра Баранцевич, у него было какое-то серьёзное заболевание и его не брали в армию. Заметно много было на курсе девушек с нашей Выборгской стороны. Только в нашей группе из десяти человек были: я – с Удельной, Клава Скрипунова и Тося Породина – из Озерков, Ира Портнова – из Шувалово, Мила Огнева и Тося Ковалёва – из Парголово, Зоя Каранделова – из Левашово.
Началась наша студенческая жизнь, оставшаяся в памяти, несмотря на трудности военного времени, как светлая, весёлая и интересная пора.
Занятия в институте начались в ноябре 1942 года. Очень хорошо помню первую вступительную лекцию, которую очень увлечённо и даже с пафосом прочёл нам профессор физики Остроумов. Он сразу же произвёл на нас впечатление уже своим внешним видом настоящего профессора: у него была большая борода, длинные волосы и большая лысина. Профессор Остроумов и в дальнейшем свои лекции по физике читал очень увлечённо. К концу лекции он обычно оказывался весь перепачканным мелом: не только руки, но и лицо и весь костюм оказывался у него белыми. Ещё у него была привычка стучать мелом по доске, привлекая наше внимание, но этим он вызывал у нас неприятное чувство раздражения. Он был очень требователен к студентам и во время сессии принял экзамен с первого захода всего у 1/3 курса. Правда, пересдавать экзамен ему можно было много раз. Например, моя подруга Клава Скрипунова ходила сдавать физику четырнадцать раз, говоря, что возьмёт его измором и он действительно, наконец, поставил ей тройку. Конечно, война отложила свой отпечаток и на нашу студенческую жизнь. Было много всяких трудностей. Трудно было добираться до института вовремя. Трамваи ходили с перебоями, всегда переполненными. Во время артобстрелов и воздушных тревог не ходили совсем. Обычным делом была ходьба пешком, хотя бы несколько остановок до того места, где можно было сесть на другой номер трамвая. Не хватало учебников (их увезли вместе с частью эвакуированного института). Приходилось заниматься по одному учебнику на несколько человек. В аудитории и на кафедрах было холодно и неуютно. Темновато даже днём, так как выбитые стёкла в окнах были во многих местах просто забиты фанерой. Часто отключалось электричество и занятия приходилось прерывать. Нам очень нравилось заниматься на кафедре неорганической химии. Там был какой-то очень дружный и доброжелательный коллектив. Чувствовалось, что они все просто обожали своего руководителя кафедры - профессора неорганической химии Михаила Михайловича Катона. На кафедре было как-то очень уютно и всегда тепло. Все говорили, что это результат умелого руководства завкафедрой. Профессор Катон был ещё довольно молодым человеком, производившим на нас впечатление доброго и мягкого. Он всегда всех встречал улыбкой, даже когда кого-либо проваливал на экзамене, что, правда, было редким. Но в этом дружном коллективе на следующий год произошла трагедия. Преподаватель кафедры, получив извещение о гибели на фронте сначала мужа, а потом сына не захотела жить дальше и отравилась хлороформом. Она оставила после себя письмо, в котором прощалась со всеми сотрудниками кафедры и каждого просила взять на память о ней определённую ему вещь. Для студентов первого курса, как нам говорили, первым испытанием на прочность были занятия в анатомичке. И не только из-за трудностей запоминания невероятно большого количества названий, но и из-за чувства брезгливости при занятиях на трупах. Именно из-за анатомии обычно происходили отсевы студентов с первого курса. У нас отсева не было. Весь курс благополучно преодолел этот первый барьер. Возможно сказалось то, что мы пережили зиму сорок первого – сорок второго года, во время которой насмотрелись на трупы и вид их уже не вызывал у нас особого страха. По сравнению с другими студентами нашего курса у меня, пожалуй, больше, чем у других проявлялось некоторое чувство брезгливости. Я, например, никогда не могла съесть свой завтрак, принесённый из дома, в помещении анатомички, хотя другие делали это совершенно спокойно. Неприятно мне было заниматься и препарированием трупа, и я делала это хуже других. Надо сказать, что у нас всё же было одно преимущество перед студентами невоенного времени. А именно, у нас не было недостатка в трупах. Каждая группа имела свой труп. На занятиях по препарированию каждому студенту выделялась определённая область на трупе, на которой надо было при помощи скальпеля и пинцета выделить каждую мышцу или нерв, или сосуд, чтобы было видно, где они начинаются, как проходят и где кончаются. Я каждый раз всех задерживала, так и не окончив свою область с одной стороны, когда надо было уже переворачивать труп на другую сторону. Очевидно всё же сказалось то, что у меня не было желания поступать в медицинский институт, и попала я в него по воле обстоятельств. Моя брезгливость подвела меня потом на экзамене по анатомии. Я готовилась к экзамену по анатомическому атласу, почти не заглядывая в анатомичку. Выучила все названия довольно твёрдо и ответила на все вопросы довольно уверено. Я уже надеялась на отличную оценку, но тут профессор анатомии Шилова предложила мне показать на трупе как проходит седалищный нерв. Труп лежал на спине и, чтобы показать седалищный нерв, мне надо было поднять ногу трупа, так как нерв этот проходит по задней поверхности ноги. Я подошла к трупу и машинально взялась за ногу не голой рукой, а краем покрывала, которым накрывают обычно трупы, когда с ними не работают. Профессор Шилова заметила это и сразу же остановила меня словами: «Вы готовились к экзамену только по атласу, а не на трупе, поэтому придёте на экзамен ещё раз, после того, как подготовитесь на трупе». Больше всего мне нравилось заниматься биологией. Лекции по биологии нам читал профессор Гербицкий. Очевидно, он был профессором и Военно-Медицинской академии, так как носил военную форму. Мои конспекты лекций по биологии и тетради с всякими зарисовками на практических занятиях считались лучшими на курсе. Я и в школе любила уроки биологии и мечтала после окончания школы пойти учиться в Университет на биологический факультет. Очень жалела, что курс биологии в Медицинском институте оказался очень коротким. Кроме вышеназванных предметов были у нас на первом курсе ещё латинский язык, военное дело, физкультура и основы марксизма-ленинизма. Латинским языком мы все занимались добросовестно и с интересом, так как почувствовали необходимость знать его, ведь все названия в медицине на латинском языке. Военное дело было у нас, кажется, на протяжении всех курсов. На первых курсах мы изучали построение Армии, рода войск, устройство винтовки, пулемёта, на старших курсах нам читали лекции по химическому и бактериологическому оружию и даже об атомной бомбе. Учебников по этим темам не было. Мы записывали лекции, но нас постоянно предупреждали, что эти сведения распространять не должны. На военной кафедре всегда была строгая дисциплина. Мы не опаздывали, не пропускали лекций и занятий. Преподавателя физкультуры помню хорошо. Он был ещё довольно молодым человеком. Запомнился он мне своим рассказом о том, как в первую голодную блокадную зиму пил чай с кусочками своего пожарного костюма. В начале войны он находился в пожарной команде и принимал участие в тушении пожара на Бадаевских продуктовых складах. Горел сахар, и весь его костюм буквально засахарился. Он еле его снял и забросил в кладовку, думая со временем привести в порядок. В голодную зиму вспомнил о нём, и он ему очень пригодился. Я совершенно не помню, кто и как вёл у нас курс по основам марксизма-ленинизма. О том, что такой предмет был, я помню только по одному эпизоду того времени. Однажды я ехала на трамвае на консультацию перед экзаменом или зачётом по основам марксизма-ленинизма. Садилась на трамвай у себя на Удельной на остановке, которая называлась «Велотрек». Обычно на нашей остановке садилось много военных, так как на горе за велотреком находился резерв командного состава (кажется, он имел какое-то другое название). Там находились выписавшиеся из госпиталей офицеры перед отправлением их в действующие части. Трамвайный вагон был, как всегда, переполнен. Мне помог втиснуться на заднюю площадку какой-то капитан. По дороге мы, конечно, разговорились. Он ехал на концерт в Дом офицеров на Литейном проспекте. Узнав, что я еду на консультацию по основам марксизма-ленинизма, стал уговаривать меня поехать лучше с ним вместе на концерт, обещая перед началом и в антрактах проконсультировать меня, так как вопросы эти он хорошо знает. Кроме военного училища он закончил ещё какое-то политическое и в армии является политработником. Окружающие нас на задней площадке вагона (это было излюбленное место молодёжи моего времени) поддержали капитана и уговорили меня доставить ему удовольствие быть на концерте не одному. В общем, я благополучно проехала свою остановку на Литовской улице и вместо консультации попала на концерт в Дом офицеров. (Это был единственный случай в моей жизни, когда я была в этом здании внутри).
Перед началом и в перерывах капитан действительно старался натаскать меня по вопроснику. Говорил он очень чётко и гладко, так что в моей голове всё как-то хорошо укладывалось, хотя обычно этот предмет был для меня трудным. Я не могла пересказывать материал и обычно учила его наизусть. После концерта возвращались довольно поздно. Капитан Марат Гиза (так он мне представился) пошёл меня проводить, но очень торопился, так как должен был до определённого часа быть на месте. Мы шагали довольно быстро. Когда дошли до железной дороги, я сказала, что дальше дойду одна, так как дом мой сразу же за дорогой. Попрощались, и он пустился бегом в свой резерв. Каково же было моё удивление, когда на следующий день, вернувшись из института, я застала капитана Марата Гизу у нас дома. Мама уже поставила самовар, и они сидели за столом, и пили чай, поджидая меня. Он объяснил свой визит просто. У него оказался ещё один свободный вечер перед отъездом в часть, и он решил попробовать отыскать меня и узнать, как прошёл зачёт. Найти меня оказалось очень легко. Он зашёл в первый попавшийся дом за железной дорогой (это был соседний с нашим домом) и ему сразу же показали, где живёт студентка Медицинского института Тамара. Маме же моей он сразу представился моим знакомым. Уходя от нас, он очень тепло поблагодарил меня и маму за радушный приём. Мы от души пожелали ему быть живым. В те годы такие знакомства были не редкость. Люди охотно знакомились друг с другом, военная суровая жизнь научила людей дорожить любым проявлением внимания и доброты.
« Последнее редактирование: 16 Apr 2022, 17:25 от Mary »
Справка Ленинградского городского отдела актов гражданского состояния о количестве смертей в Ленинграде в 1942 г.
Секретно 4 февраля 1943 г.
Январь_ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 2383853; Общее число умерших - 101825; Число умерших на 1000 населения - 512,5. Февраль _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 2322640; Общее число умерших - 108029; Число умерших на 1000 населения - 558,1. Март_ _ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 2199234; Общее число умерших - 98112; Число умерших на 1000 населения 535,3. Апрель_ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 2058257; Общее число умерших - 85541; Число умерших на 1000 населения 475,4. Май _ _ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 1919115; Общее число умерших - 53256; Число умерших на 1000 населения - 333,0. Июнь_ _ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 1717774; Общее число умерших - 33785; Число умерших на 1000 населения - 236.0. Июль_ _ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 1302922; Общее число умерших - 17743; Число умерших на 1000 населения - 162.1. Август_ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 870154; Общее число умерших - 8988; Число умерших на 1000 населения - 123,9. Сентябрь _ _Количество населения в г.Ленинграде - 701204; Общее число умерших - 4697; Число умерших на 1000 населения - 80,3. Октябрь _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 675447; Общее число умерших - 3705; Число умерших на 1000 населения - 65,8. Ноябрь_ _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 652872; Общее число умерших - 3239; Число умерших на 1000 населения - 59,5. Декабрь _ _ _Количество населения в г.Ленинграде - 641254; Общее число умерших - 3496; Число умерших на 1000 населения - 65,4. Итого: Общее число умерших - 518416; Число умерших на 1000 населения 337,2.
Начальник ОАГС УНКВД ЛО старший лейтенант госбезопасности (Абабин)
Помета черными чернилами после подписи: "Населения на 1/I.43г. 633127".
ЦГА СПб. Ф.4904. Оп.1. Д.7. Л.21. Отпуск.
Таким образом, за год, с 01.01.42г. по 01.01.43г. население Ленинграда сократилось (ушедшие на фронт + эвакуированные + погибшие от артобстрелов и бомбёжек и умершие от голода и болезней) на 1750726 человек
Из блокадных воспоминаний Гончаренко Ларисы Ивановны:
"Мы жили в коммунальной квартире на Петроградской стороне, на Мичуринской улице, дом 19. Бомбежки были жуткие. Сначала мы спускались в бомбоубежище, в подвал нашего дома. Он был кирпичный, там хранился уголь и находились котлы парового отопления. Туда мы отнесли старые кровати и спускались при бомбежках. Сначала это все было в новинку, брат бегал на крышу и собирал осколки от снарядов. А когда стало часто засыпать подвалы, ведь снаряд или бомба обрушивает здание, подвал становится могилой, мы уже никуда не стали уходить. Все окна были закрыты, завешены одеялами, электричества не было, жгли коптилки, топили печку. Кухня была большая метров 12-14, там стояло две кровати. Мы с мамой спали на одной кровати, на второй - соседка со своей дочкой. У соседки был сын такого же возраста, как мой брат, он спал на кухонной плите.
Дверь в квартиру не закрывали, никто ни на кого не нападал, но иногда ночью мы слышали какие-то крики, как будто кто-то за кем-то бежал... У одной соседки пропала дочка, не пришла домой. Ей, наверное, было лет 12, куда она пошла – не знаю, но не вернулась. Видимо, в каком-то районе была бомбежка, и она под нее попала.
Отец ушел в народное ополчение добровольцем 29 июля. Брат ездил к нему в воинскую часть. Электрички ходили только до Ржевки, а дальше надо было идти пешком. Солдаты нам очень сочувствовали и передавали, кто что может. Помню, нам брат привез хлеб.
Однажды отец приехал с фронта домой, и как раз началась бомбежка. Он лег и мы тоже, я с одной стороны, брат с другой. Отец сказал тогда, что у нас страшнее, чем на фронте, потому что когда идет наступление, ты знаешь об этом, а когда бомбежка начнется, мы не знали, были слышны одни завывания сирены, а они шли все время."
Из воспоминаний родственника скульптора Л.В.Шервуда, к.т.н. Л.Я.Шервуда(1932 г.р.), о том, как зимой 1942 г. он и его мать добирались пешком с Васильевского острова на пр.Мечникова: "... Пройдя по Кондратьевскому проспекту мимо заводов Свердлова, «Красный выборжец» и «Металлического», где еще были автомобильные колеи, мы, наконец, добрались до кинотеатра «Гигант». Площадь, где это здание стоит до сих пор, но переоборудовано в ночной клуб «Конти», называлась тогда Пятью Углами, по аналогии с площадью Пяти Углов на пересечении Загородного проспекта с улицами Разъезжей, Рубинштейна и Ломоносова. Далее город как бы заканчивался и начинались пригороды с деревянными одно- и двухэтажными домами. Основная их масса располагалась вдоль Кондратьевского проспекта. Выйдя на улицу Замшииа, мы значительно сократили наш путь. Улицу Замшина, названную в честь известного врача, жившего еще до революции в этих краях, улицей можно было назвать весьма условно, так как она представляла собой обычную грунтовую проселочную дорогу, она проходила практически по ровному полю параллельно Кондратьевскому проспекту. Справа и слева от нее на расстоянии нескольких сот метров располагались деревянные домишки, а поле, покрытое снегом, было усеяно бугорками, которые при ближайшем рассмотрении оказались замерзшими и оледеневшими трупами людей! Дорога, по которой мы двигались в сторону проспекта Мечникова, была узкой, но довольно укатанной и плотной, что позволяло нам сносно передвигаться и тащить за собой саночки со скарбом. И вдруг мы увидели то, что ошеломило даже нас, много повидавших и переживших! Слева, прямо на обочине дороги, на ватнике лежала отрезанная, скорее всего отпиленная, человеческая нога! Через некоторое время на этой же стороне дороги мы увидели женский труп, у которого была вырезана одна из ягодиц! Не вызывало сомнения, что в этих местах занимались людоедством! Несмотря на страшную усталость, ноги сами понесли нас вперед. Даже нас, насмотревшихся на мертвых людей, ужаснули эти жуткие свидетельства людоедства! Позже наш участковый милиционер Вепренцев доверительно сообщил маме, попросив не болтать об этом, что в одном из построенных перед самой войной кирпичных трехэтажных домов, ныне существующих, жил и работал истопник, а в подвале около котельной были обнаружены кости и черепа порядка сорока человек! В ходе следствия истопник признался, что продавал мясо и студень, полученные из тел этих несчастных! Когда мы проходили тогда по улице Замшина мимо этих домов, то, естественно, об этом не знали. Тропинка вывела нас к проспекту Мечникова, перейдя который, но Ростиславской улице мы, наконец, добрались до калитки и ворот нашего дома! Ворота и забор, выходящие на Сазоновскую улицу, по которой числился дом под № 15, оказались целыми. ..." Полностью воспоминания Л.Я.Шервуда - стр. 755-802 книги БЛОКАДА Ленинграда. Народная книга памяти. Год: 2014.
Дом пятиэтажный, постройки 1900 года. Потолки 4-х метровой высоты. Окна дома выходят с одной стороны на север, с другой стороны на юг. С юга были Обводный канал, за ним 1-я ГЭС и далее дома Московского (тогда) района вплоть до Средней Рогатки (ныне - конец Московского проспекта). В этом же направлении, примерно в трех трамвайных от нас остановках, были Бадаевские склады. Немного дальше, за Средней Рогаткой - Пулковские высоты, занятые врагом. С севера - дом №25 на противоположной стороне улицы, новая построенная перед войной школа, преобразованная в военный госпиталь, Клинский рынок, за ним сад Олимпия. Рынок отделен от сада рядом деревянных ларьков. Вход на рынок с Матятина переулка, соединявшего между собой Малодетскосельский и Клинский проспекты. В саду Олимпия незадолго перед войной был построен кинотеатр с одноименным названием – Олимпия."
"Квартира № 2 Это была обычная для тех времен коммунальная квартира: 6 комнат, 6 семей на третьем этаже пятиэтажного дома. Наша семья Ивановых: Отец - Федор Иванович, мать - Павлина Ивановна и пять сыновей. Старший сын Семен партизанил под Новгородом, Василий - на фронте, Павел – на границе с Ираном, Гавриил – зенитчик в воинской части в Ленинграде на Пороховых ,около улицы Коммуны. К началу блокады нас было шестеро: Отец, мать, Зина с детьми и я. С одной стороны нашей комнаты за стенкой жила семья Карениных. Яков Константинович – отец семейства, родной брат Марии Константиновны, матери известного писателя Валентина Саввича Пикуля; Вера Ивановна – мать семейства, Василиса Минаевна – бабушка, мать Якова Константиновича и дети – Людмила - 9 лет и Борис – 6 лет. Яков Константинович добровольцем ушел на фронт. После войны, вернувшись домой, рассказал, что в 1943 году перед освобождением Новгорода его полк находился в лесу. Здесь он встретил Семена, моего брата, который был во главе Мстинского партизанского отряда. Сейчас Людмила Яковлевна со своим семейством живет в Москве.
С другой стороны нашей комнаты за стенкой жила семья Тепляковых. Мать - Мария Никифоровна, три дочери - Анна, Ольга и Антонина; четыре сына - Иван, Александр, Владимир и Леонид. Кстати, Валентин Пикуль, который большую часть своей детской жизни провел в нашем детском коллективе. А жил он до войны со своей мамой Марией Константиновной на улице Шкапина, позднее они переехали на 7-ю Красноармейскую улицу. Так вот, Валентин Пикуль в своем произведении « Мальчики с бантиками» написал, что когда он попал в госпиталь, встретил там Леню Теплякова с Малодетскосельского. Мужская часть Тепляковых была на войне, кроме Володи, который работал на заводе Марти и имел бронь. С Володей остались Аня, Ольга и Антонина.Напротив нашей комнаты была комната моей двоюродной сестры Быковой Ульяны с мужем Андреем, их сын Виктор перед войной уехал в деревню на каникулы. У Андрея была отсрочка от призыва. В 1942 году Андрея призвали в армию. Через короткое время пришло извещение о его гибели.
В следующей комнате жила семья Виноградовых. Все они перед войной уехали на лето в деревню, а в их комнату в начале войны вселили беженцев, семью Анохиных - мать с двумя дочерьми 8 и 12 лет. И, наконец, в шестой очень маленькой комнате, вход в которую был с кухни, жила Шелепина Варвара Ивановна, интеллигентная, совершенно одинокая, старенькая учительница. В октябре захворал Геночка, сын Семена. Ему было четыре с небольшим месяца. Молоко у матери пропало, кормить было нечем. Гена умер. Это была у нас первая жертва блокады."
"Январь и февраль 1942-го стали трагическими для нашей квартиры, как, впрочем, и для тысяч других Ленинградских квартир. Началось с Варвары Ивановны Шелепиной. У нее началась белая горячка. Через два дня она пришла в себя и все время напевала: «Эх, смерть придет – помирать будем». Умерла Варвара Ивановна через два дня, умерла от голода. И никто ей ничем не мог помочь. Вслед за Варварой Ивановной занемогла мать Анохиных. Она умерла как-то незаметно. Ее дочери никому ничего не сказали. И, как потом выяснилось, несколько дней (около семи) ложились спать за спину своей мертвой матери. Девочки остались живы. В апреле с фронта забежал их отец. На тележке он отвез детей на станцию и отправил на большую землю. 15-го января слег Володя Тепляков. Ему было 25 лет. Это был красавец мужчина высокого роста. Надо сказать, что все Тепляковы отличались своей прекрасной внешностью, отличным телосложением. И вот Володя не смог пойти на завод. Его старшая сестра Аня тоже свалилась, ей было тридцать лет. Сестры Ольга и Антонина едва передвигали ноги, распухшие от голода. Моя мама и Вера Ивановна Каренина из своих последних сил старались им помочь. 18-го Володя стал метаться по комнате, звал свою маму. 20-го января Володя умер. Похоронили его, как хоронили всех тогда. Аня свалилась окончательно. 1-го февраля она потеряла сознание. В таком состоянии она находилась две недели. Незадолго до ее смерти мы с мамой зашли к Тепляковым. Аня была без сознания. Нас поразило – по лицу ползали вши. Их было очень много. Они заползали в рот, нос. На другой день Аня умерла. Мы пришли попрощаться с ней. Ее лицо было чистым. Ни одной вши. Ольга и Антонина были еле живы. Их приютила Вера Ивановна Каренина. Вера Ивановна и моя мама старались им помочь чем могли."
Из воспминаний о блокаде художника К.М.Петрова-Полярного
Зима наступила как-то сразу — жуткая, чёрная, холодная. Наш дом находился на Песочной улице (вблизи малой Невки). Отец ушёл на фронт, в квартире нас осталось трое, так как мама жила на казарменном положении в больнице имени доктора Раухфуса. Она была детским хирургом. Бабушка была медсестрой и работала в госпитале. Лида сначала была бойцом МПВО, а потом стала работать на заводе «Севкабель». Мне было 9 лет.
"Получив увольнительную, мама через весь город пешком пришла домой, одела меня во всё тёплое: в коричневую шубку, в шапку с ушками, закутала в платок и запеленала в ватное одеяло. Мама положила меня на санки, приторочила ремнями и потащила к себе на работу в больницу имени Раухфуса. Это была старинная центральная детская больница, одна из лучших в городе. Построенная в конце XIX столетия, она соответствовала самым высоким стандартам того времени... ...Больница была большая — занимала целый квартал неподалёку от Московского вокзала. Главным фасадом она выходила на Литовский проспект (пресловутую Лиговку), боковые фасады — на 2-ю Советскую улицу и Греческий проспект, где в непосредственной близости от больни цы располагалась Греческая церковь. Это был небольшой храм, сложенный из цветного узорного кирпича, увенчанный большим круглым куполом. У него были два притвора. Наверное, в былые времена храм был нарядным и привлекательным. Но сейчас — разорён и покинут. Кроме того, вокруг в геометрическом порядке были разложены штабеля трупов, возвышавшиеся над человеческим ростом.
В больнице меня положили в палату для детей медперсонала. Нас там было немного — человек восемь. Больница стала во время войны не только центральным детским госпиталем, но и стационаром для детей, умирающих от истощения В больнице были отделения хирургии (ожоговое, обморожения, раненых и кишечное), терапевтическое, санитарно-эпидемическое. Хирургия располагалась на втором этаже. Здесь было три операционных, две перевязочных и палаты. Больница была переполнена. Сюда свозили больных, раненых, обмороженных и обожжённых детей со всего города. Койки стояли плотно друг к другу. Часть из них была двухъярусной. Стояли они и в коридорах. Хирургов было только трое: заведующая отделением Вера Михайловна Сановская, Клавдия Петровна (я не помню её фамилию) и моя мама — Свержинская Белла Моисеевна...
...Вернувшаяся к нам энергия требовала выхода, и мы стали проникать во всевозможные помещения. Так я стал членом отряда МПВО — местной противовоздушной обороны. Во время бомбёжек я выполнял роль связного. Поскольку я был проворным и подвижным, я с успехом оповещал старших о возникших повреждениях, пожарах и сообщал, где именно требуется срочная помощь. Дежурство проходило на чердаке. Чердак был сквозной по всему периметру больницы. Большие стропила, покрытые специальной асбестовой смесью, чтобы предотвратить пожар, причудливо перекрещивались под крышей. На крышу можно было выйти только через слуховые окна, и, несмотря на строжайший запрет, я, конечно, вылезал на крышу тоже. Когда бомба падала на крышу, она крышу пробивала и попадала на чердак, её было необходимо немедленно засунуть в кучу песка и тем самым погасить...
...Был и такой случай: довольно крупная бомба попала в крышу больницы, прошла три этажа и упала на кухне — но не взорвалась.
...Наступила весна 1942 года. Она была яркая и дружная. Небо было безоблачное, чистое. По утрам стояли морозы, а днём начинало таять. Город немедленно приступил к уборке трупов. Штабеля трупов, о которых я рассказывал выше, начали издавать такой запах, что ъ больнице, на стороне, обращённой к Греческому проспекту, невозможно было открывать форточку. Бригады бойцов МПВО быстро и организовано убрали трупы и увезли их на кладбище. А врачей и медсестёр мобилизовали разгружать платформы с брёвнами и дровами. Они перегружали брёвна на санки и тащили их через площадь Восстания в больницу.
...Зимой 1943 года, после прорыва блокады, в огромном, пустом и холодном актовом зале больницы состоялось торжественное награждение медалью «За оборону Ленинграда» персонала больницы имени Раухфуса. Все были в белых халатах, ватниках и белых шапочках. Вместе со взрослыми был награждён и я, как связист-доброволец. Мне было тогда 1 1 лет. На мне была красная бархатная курточка с белым отложным воротничком, и, когда меня вызвали на сцену для вручения мне медали, я спел песню «Землянка». Зал взорвался овациями. Я был самым молодым из награждённых. В этот день я в первый и последний раз надел свою медаль. В дальнейшем я её не носил. Пока был маленьким, не надевал её, потому что боялся, что мне не поверят и засмеют. А когда стал взрослым — носить медали стало не принято. Но сегодня мне приятно думать о своём военном детстве и моей первой награде, полученной в то трудное время. Прошли годы, мы отметили 60-летие снятия блокады Ленинграда. Уже нет в живых врачей, медсестёр и других работников больницы имени Раухфуса. Я сам уже немолодой человек, но память о тех днях и людях, благодаря которым остались в живых я и многие дети блокадного Ленинграда, никогда не умрёт в моём сердце.
« Последнее редактирование: 16 Apr 2022, 17:27 от Mary »
Известно, что в тяжелую зиму 1941-42 года не работали в городе электроосвещение, водоснабжение и канализация. Как выглядела комната жителя блокадного Ленинграда? На этом эскизе показаны основные элементы комнаты в коммунальной квартире (в них проживало подавляющее большинство населения) и дана их краткая характеристика. Источник: http://www.companybest.ru/publications/60-svoboda/1026-komnata-blokada.html
Война застала нас в Озерках, где мы каждое лето снимали дачу у одних и тех же хозяев, карело-финнов, очень радушных. Мы - это мама, бабушка (папина мама), старшая сестра и два младших брата, самый младший родился перед войной, и мама еще кормила его грудью. Там же я увидел первый немецкий самолет — он летел, а вокруг него возникали облачка - это взрывались зенитные снаряды, которыми его обстреливали. На выходные дни к нам приезжал папа - у него вследствие костного туберкулеза задолго до войны выболел тазобедренный сустав и нога в бедре не сгибалась, он ее подтягивал при ходьбе. Как инвалид он не был мобилизован. Когда мы вернулись с дачи в Ленинград (мы жили в коммунальной квартире на набережной реки Пряжки, д.40) - нас должны были эвакуировать. Сестру вместе со школой, куда она начала было ходить, меня с детским садом, а маму с маленькими моими братьями. Но пока все это готовилось, дороги перекрыли немцы, последний эшелон с детьми немцы разбомбили, и уцелевшие дети вернулись в город. Под нашим домом оборудовали бомбо-газоубежище, поставили железные кровати, и первые недели войны всех жильцов из нашего и соседнего домов дежурные заставляли туда спускаться во время бомбежек. Бобежки продолжались обычно всю ночь, и мы там сидели до отбоя воздушной тревоги. Взрывы в подвале были слышны глухо, только земля вздрагивала, когда бомба взрывалась где-то недалеко. Одной такой бомбой был полностью разрушен дом через два номера от нас, живым откопали только одного мальчишку (у него осталась вывернутой ступня). Ближе к зиме уже прятаться перестали, да и людей становилось все меньше и меньше, а детей почти совсем не стало. Город готовился к уличным боям, в угловых домах оборудовали пулеметные гнезда, в скверах и садиках устанавливали зенитки и аэростаты заграждения, по вечерам взмывавшие в небо. Нашу улицу перегородили баррикадой - привезли железнодорожную ферму, установили ее от углового дома до самой воды (реки Пряжка), и мы всей улицей разбирали мостовую, заложили ферму изнутри булыжником — это чтобы танки задержать. Разбирали эту баррикаду уже в конце войны. А в наше убежище летом 42-го года залетел дальнобойный снаряд прямо в окно квартиры на первом этаже, пробил пол, перекрытие в бомбоубежище и ушел в землю, так и не взорвавшись. Мы об этом узнали случайно - вернулась из больницы хозяйка квартиры, а дверь заклинило. Она пришла к нам за топором чтобы открыть дверь, а когда открыли, то и увидели развороченный пол и где-то глубоко внизу воду — это затопило наше убежище. Мы пытались откачать воду «лягушкой» - помпой с двумя ручками (ее установили во дворе и она там так и простояла почти до конца войны). Но вода сразу же набиралась снова, и в убежище можно было перебираться по кроватям, но туда уже никто не прятался. Из детей в двух наших домах, соединенных общим двором, осталось кроме нас еще двое: девчонка Зина лет шести и мальчишка Лева 2-3-х лет. Их мамы работали — одна дворником, вторая скрипачкой в ленинградском цирке. Они часто приводили ребят к нам, под мою опеку. Моя сестра уходила в школу, мама на работу, а я командовал малышами. Часто к нам приводили еще дочь маминой знакомой - Люсю, она жила далеко от нас, поэтому оставалась у нас неделями. Но это я забежал вперед. Очень тяжелой была зима 1941-42 годов. От зенитных осколков и от мороза балконную дверь пришлось заложить подушками, забить одеялами, поэтому днем и ночью было одинаково темно, горел тоненький фитилек, заправлять который тоже часто было проблемой. Было страшно холодно, так как не было дров. Папа, пока был жив, сделал буржуйку маленькую, на ней грели чай, что-нибудь варили, но и для нее дров было не достать. Жгли мебель, книги, все, что могло гореть. Буржуйка страшно дымила, так как дымоходы остыли. Воды тоже не было, мама ходила за несколько кварталов, черпала из люка ее. Нужно было принести по заваленной снегом улице да еще и поднять ее на 5-й этаж, где мы жили, вернее лежали, закутанные в кроватях. Я, правда, заведовал буржуйкой - вставал. К нам в комнату, чтобы легче было греться, перебрались соседи. У нас жила беженка из Прибалтики с дочкой, 3 двоюродных брата, в общем, в комнате 19 метров ночевало человек 15. Потом двоих двоюродных братьев маме удалось эвакуировать через Ладогу, 3-й двоюродный брат немножко оклемавшийся, после многократных требований управдома, пошел в свою квартиру на Васильевском острове за документами. Его соседка привезла к нам без документов, а тогда с этим было строго. Он ушел и больше не вернулся, видимо попал под обстрел. Разыскать его нам не удалось… Затем эвакуировалась моя тетя (жена папиного брата). Ходить она уже не могла, и маме пришлось везти ее на саночках через весь город - организация, где работала тетя, эвакуировалась через Ладогу, от Финляндского вокзала. На мост через Неву мама никак не могла втащить саночки, выбилась из сил, хорошо помогла одна женщина. А когда, обессиленная, дотащила до машины, ее здорово отругали, что задержала отправку. Потом у нашей соседки по коммунальной квартире умерли две дочки, она их долго не отвозила в морг и получала на них карточки, а сама ночевала у нас. Пережитое горе и голод не прошли бесследно – у нее нарушилась психика, мертвые дочки, лежащие в соседней комнате, преследовали ее повсюду… Ее третья дочь нарочно легла перед машиной, подбиравшей на улице ослабевших детей, ее поместили в приют и она осталась жива. В феврале 1942 года умер папа. Он однажды не смог встать чтобы идти в артель, где они делали гранаты, и через 2 или 3 дня ночью разбудил маму, сказал, что умирает. Мама стала его ругать чтобы взбодрить, мол не говори глупости, что я с четырьмя детьми буду делать? Он ответил, что если он умрет, то дети останутся жить, а если она умрет, то и они умрут. Мама разбудила бабушку, сказала, что Лёня умирает, но у нее тоже сил уже не было, она только проговорила: «Бедный мой мальчик!» и то ли потеряла сознание, то ли уснула. Через два дня и она умерла. Она очень тяжело переносила голод и все время мечтала хотя бы раз чего-нибудь поесть вволю, а потом можно и умереть. Мы их зашили в одеяла, и, за невыкупленные хлебные талоны по их карточкам, единственный еще живой в доме мужчина помог спустить их по лестнице с 5 этажа и отвезти в морг - огороженную площадку, куда складывали штабелями умерших, а в паспортах всем ставили штамп, что умерли от упадка сердечной деятельности. Чтобы выкупить хлеб по карточкам для всех нас, мама вставала до рассвета и шла занимать очередь в булочную. Стояла часами на морозе, пока привезут хлеб и откроют булочную. Но его привозили не всегда. Крупу, которую удавалось выкупить (200 г на человека на декаду зимой 41-42 годов), я молол на ручной кофемолке 2 раза, чтобы мука была мельче, и мама в большую кастрюлю с кипятком бросала немного соли и этой муки. Часто бросать было нечего, и тогда, чтобы легче было уснуть, мама давала нам по квадратику от плитки шоколада - на детскую карточку давали плитку на месяц. Когда пришла весна, все стали есть траву, любую, какую удавалось найти в скверах и на пустырях. Нас стали прикреплять к столовым заводов или расположенной недалеко от нас психиатрической больницы,и по талонам продуктовой карточки мама приносила обед - «рацион». Разнообразием он не отличался: на обед «суп из дикорастущих трав», на второе «рагу из дикорастущих трав». На детскую карточку стали давать дополнительно биточек из соевого шрота и соевое молоко. А в магазинах стали продавать гидролизные дрожжи, их кто ел сырыми, кто жарил, но не все могли есть. Я мог. Кроме травы мы за всю войну не ели никакой «нетрадиционной» пищи; однажды нам кто-то из соседей принес мисочку студня из столярного клея, но мама отказалась, так как считала, что ослабленному организму всякую не вполне нормальную еду употреблять хуже, чем просто голодать. А вот запах «щей из дикорастущих трав» я вспомнил, спустя десятилетия, когда однажды в совхозе подошел к неочищенной от остатков прошлогоднего силоса яме. Весной оставшиеся в живых жильцы нашего дома, делили между собой набережную Пряжки, вскапывали, делали грядки,удобряли из канализационных люков, сажали кто что мог. Раздавали присланные американцами семена. Мама была за инструктора, так как в детстве жила в деревне. В молодости мама закончила курсы кройки и шитья, умела хорошо шить, кроить, вышивать, и это помогло нам выжить. Из-за цинги, которая у каждого проявлялась по-разному, мама не могла шить на ножной машине - нога не слушалась, и я обычно крутил ручку машины, когда она ночами шила. Однажды она уколола указательный палец на руке (наперсток прокололся, когда она шила на заказ меховую муфту), и у нее началось заражение крови. Палец сильно нарывал, а вся рука распухла и почернела. Ей предложили отнять руку, но она не дала, так как тогда бы мы все умерли. Однажды, когда я менял ей повязку, то увидел, что из свища на пальце уже торчит косточка - первый сустав, и я пинцетом ее вытащил. Хлынул гной, потом кровь черная, опухшая рука стала приобретать нормальный вид, потом стала заживать, только палец уже не сгибался и сильно мерз. Пока правая рука болела, маме все приходилось делать левой, и как-то, доставая кастрюльку с отваром травы из печки-голландки, она опрокинула ее себе на ногу, очень сильно ошпарила ее, и нога тоже долго болела. А травой этой мы с ней тогда очень сильно отравились, так и не поняв, почему. Все это уже было на другой квартире, так как весной 1942 года нас переселили в соседний флигель в нашем же доме, поскольку нас стало сильно заливать: крыша была вся в дырках от зенитных осколков. У нас по соседству было три завода: им. Марти, им. Ворошилова и «Судомех» и поэтому нас чаще, чем другие районы, бомбили и обстреливали. Однажды летом тяжелый снаряд разворотил квартиру флигеля на уровне нашего этажа под углом от нас. Мы сварили суп и уже собрались его есть, но начался сильный обстрел. Мама меня с сестрой заставила встать между дверями на выходе из квартиры (часто дома рушились, а в проеме стены люди оставались живыми), а сама с младшими братьями моими прошла в комнату на кушетку. И тут раздался сильный взрыв, стало почти темно, и создалось впечатление пожара. Но это была взвесь от кирпича, мела, сквозь которую пробивались лучи солнца. Когда пыль осела, оказалось, что стекла у нас выбиты, осколком пробило насквозь кастрюлю с супом и он вытек. А другой осколок, еще горячий, врезался в пол прямо у маминых ног. Но, к счастью в это раз никого не убило, в разбитой квартире жила женщина, которая в этот момент оказалась на работе. А из квартиры над нами женщину убило прямо на рабочем месте: она работала на хлебозаводе и снарядом убило всю смену, кажется 18 человек. В это же время, когда у мамы болели рука и нога, один подросток вырвал у нее сумочку, когда она стояла в столовой в очереди за «рационом». А в сумочке был ее паспорт, наши метрики (их надо было предъявлять, так как часто люди в очереди не верили, что может быть четверо детей в блокадном Ленинграде, и думали, что карточки украдены), а главное – продовольственные карточки, а до конца месяца еще было дней шесть или семь. Выжить эти дни нам помогли соседи по дому, хорошо нас знавшие и уважавшие маму, - принесли кто что смог. А маму в милиции оштрафовали, что лишилась паспорта, которым мог воспользоваться враг.Когда управдом нас переселяла с пятого этажа, она пожаловалась маме, что не может никого найти на работу дворником. Когда мама сказала, что она согласна пойти, то та даже не поверила, несколько раз переспросила, серьезно ли мама говорит, что согласна. Но мама считала, что далеко от нас работать ей все равно нельзя и охотно согласилась. Обязанностей у дворника тогда было много, кроме традиционных: ночное дежурство в проходной дома, утепление труб, латание пробитых осколками крыш, окраска деревянных конструкций огнеупорной краской на чердаках, тушение пожаров, сборка немецких листовок, разборка деревянных домов на дрова, подготовка ящиков с песком на чердаках для тушения зажигательных бомб, охрана дома от проникновения посторонних и многое другое. В двух соседних домах, соединенных двором, дворником кроме мамы была еще тетя Маруся, мать девочки Зины, которую ко мне приводили, когда дворники работали вдали от дома. Крыши латать приходилось постоянно. Для этого тряпки мочили в огнеупорной краске и накладывали на пробоины, они засыхая, прилипали и не пропускали воду. Зато на крыше 5-этажного дома мы чувствовали себя как на земле - привыкали, как привыкли к обстрелам. К холоду привыкнуть было невозможно. В квартире, куда нас переселили, комнату было нечем отапливать, днем мы толкались на кухне, а спать надо было идти в промороженную комнату. Раздевались на кухне и быстро в комнату, под одеяло, и всякую одежду еще поверх одеял. Часто я дежурил с мамой по ночам в подъезде. После такого дежурства согреться было невозможно вообще, тем более, что все были дистрофиками, а у большинства еще и цинга, от которой не только зубы и волосы выпадали, но и переставали сгибаться или разгибаться у кого спина, у кого руки, у кого ноги. Маму, единственную в нашем ЖЭКе, 26 октября 1942 года наградили Грамотой Ленгорсовета № 78 за подписью председателя Исполкома Ленсовета П.С.Попкова «За образцовое выполнение работ по подготовке жилого фонда города Ленинграда к зиме 1942-43 годов», а через год — медалью «За оборону Ленинграда» - ее получили многие. Все ленинградцы запомнили прорыв блокады в январе 1943 года. Мама пришла с работы и спросила меня о сводке. Я сказал, что не понял, освободили какой-то город, название которого похоже на Петербург. «Может, Шлиссельбург?» - спросила мама. Вскоре сводку повторили: действительно, Шлиссельбург, что означало прорыв блокады. Радио в ту ночь работало непрерывно, пели песни, частушки про Гитлера, никто не спал. Радовались, что теперь, наверное, доживем и до Победы. В победу вообще верили даже зимой 41-42 года, когда умирали. И мы всегда говорили о победе, как о неизбежном факте, но в том, что мы до нее доживем, уверенности не было. Мне запомнился один случай. Мама всегда все невзгоды, все трудности переносила стойко, она делила между нами еду, а сама почти не ела, часто выходила на лестницу, чтобы не видеть как мы едим. Бабушка, пока была жива, говорила: «Ты, Верочка, наверное, святая!» И только один раз мама заплакала. Тогда мы с ней всю ночь напролет пилили дрова двум сестрам в нашем доме, к которым приходили моряки и приносили продукты. И когда мама принесла им напиленные и наколотые дрова, за работу мы получили только шелуху от картошки, а у нас тогда вообще ничего не было.И вот тогда, стоя на лестнице, от бессилия и безысходности,мама заплакала. А еще однажды,под Новый Год, мы целый вечер,голодные и холодные,мечтали,как будем праздновать, когда война кончится.И мама долго слушала и вдруг не выдержала, заплакала и сказала: «А давайте съедим шоколад, все равно мы, наверное,умрем!»И мы съели остатки шоколада,который мама берегла для нас,когда ничего не удавалось поесть за весь день. Но вообще в блокаду почти не плакали - слез не было, мы могли только морщиться.Когда к концу войны женщины смогли плакать, врачи стали говорить, что теперь женщины выживут.Правда, медики были уверены, что больше 5-6 лет перенесшие блокаду не проживут,так как в организме, скорее всего, не восстановится нормальная работа дистрофированных органов.Немецкие медики вообще изумлялись,что в городе еще живут и даже работают люди:по их расчету,все давно уже должны были поумирать. Конечно,у всех ленинградцев остались в памяти первый салют, а еще - снятие блокады,тоже в январе, но 44-го года.От такой канонады сотрясался не только воздух,но и сама земля. Одновременно стреляли тысячи орудий,в том числе тяжелые, корабельные.Это уже была почти победа! И,конечно,сама Победа! 9 мая в Ленинграде был яркий солнечный день.Когда я вышел на улицу,со стороны Театральной площади доносилась музыка,и я пошел туда.Там прямо на площадь вышли музыканты и артисты из Мариинского театра и консерватории и исполняли «Славься» из «Ивана Сусанина» Глинки,играли вальсы,все радовались,многие плакали о тех,кого потеряли,кто не дожил до этого дня.
Именно о дворе этого дома идет речь в следующем отрывке из воспоминаний. С 8 марта 1942 года начали проводить воскресники по уборке города. «Наша общественность там работала. Разрывали помойки. В этих помойках подчас находили где голову, где руку, где ногу. С некоторыми работницами при том просто худо делалось. Ковырнет лопатой покатилась голова. Копнул еще раз покатилась рука. Дадут холодной водички попить, посадят и [работница] отойдет» (А.П. Лебедева, «Красный треугольник») (С. 87). Источник: В.И. Ходанович. «...Жили, боролись и победили»: Ленинский район Ленинграда в годы блокады 1941—1944 гг. Монография.
Жительница дома Татьяна Ивановна Дьяконова.(из воспоминаний).
28.07.2016г.
Здесь, на этом участке, в том маленьком дворе был каменный сарайчик с деревянными воротами, и здесь родился знаменитый конь, скульптуру знаете?
Так вот этот "комод" родился там, вот за этой стеной. Он там живьем родился, а скульптор с этой лошади делал слепок. Это натуральный "комод", наш драгоценный. Остался сарай из старого кирпича, но там сейчас чья-то машина.
Последний раз наш дворовый фасад ремонтировали ко Дню 50-летия Советской власти.
Мой отец Дьяконов Иван Дмитриевич был председателем райисполкома после блокады, он интересовался историей дома.
Я тут родилась. И тут жили и занимали огромные квартиры мои 4 дедушки Дорофеевы. Этот дом особенный. Рядом 43-й доходный, он строился как доходный.
Этот дом строился по-другому. Тут собрались знакомые, хорошо знающие друг друга и потопали на канал Грибоедова. На канале Грибоедова есть здание, где на фронтоне написано "Касса взаимопомощи", там где церковь Воскресения-на-Крови есть, с правой стороны. Банк "Открытие" занимает Дом Гинзера, а это перед этим. Эту надпись надо просто сфотографировать как историческую, потому что в этом самом банке брали кредит на постройку дома.
Знакомые друг с другом люди, рассчитали все и взяли ссуду на постройку дома. Земельный участок свой презентовал мой родной дед - Дорофеев Алексей Иванович. Старших его братьев выслали из Питера за богатство, а его не выслали, потому что он работал приказчиком у своих старших братьев, которые его, кстати, воспитали. У них мать умерла при его родах. Дедушка Алексей Иванович очень много рассказывал и водил меня по Питеру. Показал в Казанском соборе места: вот тут стояла Полина(моя мама), вот тут стояла бабушка, вот там стоял я. А перед нами стояли великие княжны Романовы,девочки. Вот это дедушка все видел, все рассказывал.
Мой пращур был очень жадный. Тогда Литейного еще не было, тут был лес, и было велено государ.крестьянам, к которым относились мои предки, им было велено приводить сюда лошадей, повозки и камни для строительства Петербурга. И внутри этого леса вот кто как хотел(никаких гос.регистраций никто не спрашивал), кто где облюбовал. Густющий лес, огромные деревья, сам себе спилил, сам себе избушечку построил. И участок земельный говорили - это "дорофеевский". Спрашивали, как куда пройти, а вот, за "дорофеевским". А за "дорофеевским" был "пашков". Их было два генерала Пашкова. Этот дом Ивана Пашкова. Я знаю, потому что дедушка с ним общался по поводу земельного участка, они как-то кооперировались.
Последний верхний этаж –мансарда, там была мастерская фотографа Е.И.В. Оцуп. Ниже них – квартира семьи Оцуп.
Несколько лет тому назад на нашем участке стала проваливаться земля. Люки стали выше земли, из подъезда надо было выпрыгивать. А мы пошли на разведку(я маленько понимаю в строительстве, космодромы, полигоны). Поскольку у нас несколько семей, проживающих здесь, работало на Арсенале(Арсенал – фирма богатая- пушки, ракеты), то нам Арсенал эти два дома – 41-й и 43-й заасфальтировали, асфальт стал лопаться, и земля вот в этом доме стала проваливаться. Понимая в чем дело, я побежала по соседним земельным участкам и обнаружила внутри дома-памятника(туда было не попасть, там были закрытые ворота), и только в маленькую щелочку я смогла углядеть, что вместо дворового фонтана(и сейчас есть его остатки), вместо этого фонтана там огромная котловина, и в этой котловине какие-то огромные трубы большого диаметра. Видно стали проводить теплосеть, разрыли и оставили, и наша земля поползла туда. Понимала, чем это пахнет(хорошо, я инженер на всяких стройках, на космодроме поучаствовала). Никого было не расшевелить, ни администрацию, ну просто не понимали, что это серьезно и подумали – какая-то женщина звонит, ей кажется «страшно». А им и не хочется шевелиться. Тогда я поздно вечером достала по городскому телефону тел. Гольмана Владимира Михайловича, нашего депутата (я его знала по военной промышленности, он был начальник строительного главка, от горла до пузы у него все в медалях и орденах). Это не просто так. Я ему позвонила практически ночью. Еще 9-ти не было, я вышла во двор, там уже сидела бригада рабочих, меня ждала. Прораб Лунев, у него было ослаблено здоровье. Он надышался строительной пылью и отвалил в больницу, т.е. его больше 2-х недель не было. Первый день ребята рабочие вот там сидели и попивали пивко. На второй день я их построила и сказала «слушать мою команду» - «Работать!». Стали нам завозить материал. Я все интересовалась как правильно строить дороги (у нас садоводство). Кто-то про это прослушал, что бабка интересуется. Я выхожу из этих ворот, и мне какой-то шоферюга предлагает машину гравия купить.
Строили этот дом поэтажно, тут хозяина не было, хозяин был в Париже. Алферов – фамилия архитектора. И планировалось так, эта сторона мужская, а это – бабья, прислуги и дети. И я помню до войны там еще ступенька, на которую я с трудом залезала и за собой тянула маленького братика. А мне туда не разрешалось залезать, потому что там, на этом возвышении(вот в том уже дворике получается) стояла мраморная круглая чаша, ванна, и она практически всегда была наполнена водой. И нам туда не разрешали ходить, боялись, что мы захлебнемся водой(ванна была в помещении).
Моя внучка сбежала из дома и выбрала себе мужа, который очень не нравился дедушке. Дедушка мой Алексей Иванович имел в Гостином дворе магазинчик, который назывался «Антиквариат и колониальные товары» и дружил он, к нему приходил попить чайку Крылов. И у меня от дедовского чернильного прибора осталась(старший был брат, у него было много предметов) бронзовая собачка, мне досталась. Это про нее Крылов написал «Ай, Моська…». Смотрел Крылов на этот чернильный прибор. У меня есть приятель Каралис, самовары исследовал, хорошо пишет, кандидат экономических наук, бросил все и ушел в кочегары. Это наши друзья. Он исследовал историю своей фамилии. Я считала, что это фамилия греческая, а Каралисы(их много братьев и сестер, они все дружные такие), они все утверждали, что фамилия прибалтийская. И на этот предмет Каралис написал книгу, как он искал свои корни. И нас заразил этим делом, и меня заставлял собирать интересные факты.
Отец был председателем райисполкома во время войны и блокады, а потом его объявили врагом народа. Ленинградцев посылали на восстановление разрушенных городов. Его послали председателем исполкома во Псков. Он, как только туда заявился, первое, с чего он начал, закрыл все обкомовские кормушки, спец.магазины, спец.столовые.
Когда нас отправляли с детсадиком(в эвакуацию) от Литейного,4 и мы должны были уехать, я на каком-то вокзале спряталась. Разговоры в семье были все о том, как защищать город. Я думала, что тоже буду защищать, и я уже большая, у меня Димка, братик маленький, и я на вокзале спряталась, чтобы не уехать. Я помню, что меня никто не бил, никто ничего не говорил. А тогда же сидели ночами, вся семья вышивала одежду – «Таня Дьяконова», «Дима Дьяконов». Вот так мы задержались. Я помню вот эту сцену. Отец почерневший прибежал домой. Единственный раз я слышала, что он обратился к маме зло. – «Ну, готовы они у тебя?» . Мама и моя нянька ему сказали - «Нет, мы останемся с тобой». И я помню фразу его, как он закричал – «Вон, нахлебников, вон, нахлебников!». Т.е. он понимал, он был кадровый военный, чем это все кончится, он готовил город к обороне.
Город готовились защищать, у нас сохранился атлас отца, надпись «Командир РКК Дьяконов Иван Дмитриевич». Там стрелками черными показано, где надо прорваться фашистам. И вот ждали, что они пойдут по Некрасова. И вот на чердаках были везде устроены гнезда, так назывались «гнезда», и в этом доме, и в 43-м. У кого было оружие, допустим. У моего деда было старинное с серебряной пластиной и насечкой охотничье ружье. Я помню мы таскали булыжники, камни туда наверх к этому гнезду, стояли там какие-то бутылки с зажигательной смесью, тряпье туда носили. Вот так готовились к обороне. Были дежурства, смены. Дедушка так и умер на чердаке от воспаления легких, потому что его не сменил сменщик – управдом Петр(забыла отчество). Он раньше в своей постели умер. Потому что у него была жена Инетта Томосовна и сын Коля, и он совсем перестал есть, чтобы им отдавать свой хлебушек. И вот когда мы стали эвакуироваться, мой старший брат Коля(15 лет), убежал на войну. А Коля (сын управдома) так ослабел, что мы его несли, он не мог уже идти.
И вот отец заставил нас уже поздно, уже во время блокады уйти из города. Я помню, как нас отец в результате выпихнул из Ленинграда. Я помню, что наша машина стала проваливаться под лед, т.е уже замерзло озеро, что нас бомбили, и потом мы попали с братишкой в детдом.
Я не разрешаю себе и не стараюсь оформлять блокадные. Назвать подтверждение? Сейчас космонавты действующие – отряд космонавтов 34-го года. Один из космонавтов Гречко Георгий, здесь на Басковом жил. Я его с детства хорошо знаю, и во время войны его знаю. У него жена была красавица Анечка, с которой я дружила. Попалась хищная женщина – Люда, окрутила его. Сейчас у него Люда. Когда они приезжают в Питер, мы всегда встречаемся. Я нарочно эту Люду называю Аней. Конечно, она обижается, но она сильная женщина. Я думаю, что она ради его должностей, погон и заработка.
Про ворота нашего дома.
Я обошла все дома и просила слезно уделить мне время и нарисовать по памяти довоенные ворота нашего дома, и собрала все эскизы, и с 43-го, и с 39-го дома, и все, кого я знала, и так мы организовали эти рисунки. И я поехала ночью отвозить какой-то Вере Васильевне, которая имела отношение к ГИОПу. Там есть товарищ, который специалист по благоустройству. Ночью мы встретились, я передала рисунки, меня встречала супружеская пара, и я поняла, что женщина в положении, мне стало так стыдно, что я ее потревожила. Я наутро позвонила ее мужу и сказала, - «Извини меня, пожалуйста». – «А чего ты извиняешься?». Я говорю, -«Ну как же, в ее положении…». –«Как в положении?». Они не знали, что они в положении. И когда они родили дочку Соньку, я была у нее крестной мамой.
То есть эти ворота были созданы по эскизам. Но их много раз разбивали. А в парадной камин был.
Я в своей квартире берегу старинный паркет. В парадной цветные стекла были, этот уголок незаконно приватизировали. Это Иванов. У меня квартира с единственными старыми рамами, если я окна поменяю, я оставлю эти бронзовые задвижки.
Из дневника бытовой бригады. 17 апреля 1942 года: Если бы бойцы, защищающие Ленинград, видели своими глазами хотя бы малую долю того, что видели мы за этот месяц...
Набережная Фонтанки, 109. Заходим в дом. Управхоз дает нам несколько номеров квартир, где живут семьи ушедших на фронт. Идем в квартиру краснофлотца Малафеевского. Жена его больна. Около нее греются, крепко прижавшись, трое детей. Двое совсем маленькие. Через несколько минут на столе уже стоял горячий чай, и мать счастливыми глазами смотрела, как мы поили из блюдец малышей. Ребята оживились. Мы не заметили, как открылась дверь и на пороге появился рослый краснофлотец.
— Папа приехал! — закричал вдруг пронзительно старший мальчик и бросился к отцу.
Моряк стоял неподвижно и плакал...
Вечером мы отнесли двух малышей в Дом малютки, а старшего устроили в детский дом. К матери вызвали врача.
"По воспоминаниям Н. А. Тарасовой, которая с начала войны работала в аптеке № 6 на Невском пр., 22: "Хлеба мы, фармацевты, как служащие, получали по 125 г. Только в феврале 1942 года нас перевели в рабочую группу, а это уже было 250 г. в сутки. Многие в то время болели цингой, многих мучали фурункулы от холода, недоедания и отсутствия витаминов. Нам, фармацевтам, нередко приходилось вместе с бойцами МПВО оказывать первую помощь пострадавшим от артобстрелов и бомбежек, вытащенным из-под завалов, раненым на улице города, спасать сильно ослабленных горожан. Последних несли в аптеку, поили кипятком, давали укрепляющий травяной настой из мяты и валерианы, и люди постепенно приходили в себя и уже могли добраться до дома".
// Кудрявцева И. М. Аптеки Ленинграда в годы блокады // Петербургские аптеки : истории и судьбы фармацевтов / ред.-сост. И. М. Кудрявцева. - СПб. : Петербургские аптеки, 2017. - С. 22.
12-го января 1942 г. в 8 часов утра был разгромлен толпой народа магазин № 8 Приморского Райпищеторга, помещающийся на пр. К. Либкнехта, 16, украдено 50 кг. хлеба, часть хлеба потоптана ногами. С помощью наряда 34-го отделения ЛГМ и сотрудников магазино задержаны 24 человека.
Моя мама до войны и после неё жила на первом этаже дворового флигеля (фасада). Рассказывала, что в годы блокады взрывом бомбы или снаряда была разрушена часть стены левой части лицевого дома так, что люди могли через пролом попадать на чёрную лестницу в его угловой части и выходить во двор. АКМ
Первым в январе 1942 г. не стало дяди, брата моей матери. Константин Константинович Флуг - знаменитый китаист, работал в Академии наук, специалист по древним рукописям Китая XV века, в прошлом офицер Добровольческой белой армии.
Потом умер мой отец. Он страшно, протяжно кричал: «А-а-а-а!» - в комнате, освещённой тусклым пламенем коптилки. Как сказал врач, вследствие «психоза от голода». Отцовский крик долго потом стоял у меня в ушах и вызывал ужас…
В начале февраля 1942 г. умерла моя бабушка. Елизавета Дмитриевна Флуг - внучка знаменитого русского историка и статистика Константина Ивановича Арсеньева, воспитателя государя-освободителя Александра II. Я зашёл к ней в комнату. «Бабушка! Бабушка! Ты спишь?» В темноте подошёл ближе. Глаза её были словно полуоткрыты… Я положил бабушке руку на лоб. Он был холоден, как гранит на морозе… Не помня себя от ужаса, вернулся к маме и сказал: «Она умерла!» В ответ - едва слышный шёпот: «Ей теперь лучше. Не бойся, мой маленький, мы все умрём».
Как-то мама пришла из магазина напротив дома, где нам выдавали по 125 граммов хлеба на человека. С трудом дыша, легла на кровать и тихо сказала: «У меня больше нет сил, кажется, что это так далеко». С тех пор она не вставала.
Однажды я добрался до крохотной каморки, там жила наша родственница - тётя Вера Григорьева. Она переехала к нам два месяца назад, когда её дом разбомбили. Приоткрыв дверь, я увидел: она лежит в постели в зимнем пальто, закутанная в платок, под старыми одеялами. С её объеденного лица прыгнули в мою сторону три огромные крысы. Я успел закрыть дверь…
В доме 4 трупа… Запаха нет, потому что вся квартира была огромным холодильником… Первой решили хоронить бабушку. За деньги не хоронили, только за хлеб. Но мама и тётя Ася с трудом уговорили дворничиху тётю Шуру взять два дневных пайка хлеба - 250 граммов и 100 рублей. Тело замотали простынёй и зашили. На углу были вышиты инициалы бабушки «Е. Ф.». Дворничиха обвила бабушку верёвкой и привязала к моим детским санкам. Она обещала отвезти и похоронить на Серафимовском кладбище.
Спустя несколько дней после организации бабушкиных похорон я снова вышел на улицу. Во дворе стоял грузовик: по городу время от времени ездила спецбригада, собирала мёртвые тела. Из-под лестницы нашего дома выносили трупы. Это были скелеты - некоторые в грязном белье, некоторые в пальто, некоторые запорошенные снегом, с сумкой, - они умерли прямо на улице… Гора одеревенелых от мороза мертвецов в машине всё росла - их кидали, как дрова. И вдруг я увидел, как выносят труп, привязанный к моим детским санкам… Я подбежал к грузовику и прочитал: «Е. Ф.»…
"Жили мы с мамой и бабушкой на улице Рузовская, дом 33, кв. 10. В наш дом на улице Рузовской попала бомба, и нас выселили в подвал-бомбоубежище, где мы с бабушкой лежали, так как у нас от голода отказали ноги."
« Последнее редактирование: 16 Apr 2022, 18:49 от Mary »
С октября 1941 г. до начала 1942 г. - дом инвалидов № 1 (ул.Войтика, 7), для размещения выписываемых из госпиталей, на 400 мест (30 палат), в здании школы, с центральным отоплением.
В начале 1942 года дом был разрушен при артобстреле, дом инвалидов переведен в здание по адресу: Чайковского, 48,http://www.citywalls.ru/house5473.html, и находился там до мая 1942 г. (ЦГА Ф.2554, оп.2, д.379, л.1-2; д.413, л.180-181).